Нескучные скрепки
473 subscribers
2.18K photos
117 videos
1 file
428 links
Гуманитарно. Англофильно. С вестиментарным уклоном
Download Telegram
«Вещи и ущи» Алла Горбунова (2017):

Макабрическое ралли по мотивам «судьба, душа, тоска» на американских горках русской действительности. Если психоанализ в аду входит в сферу ваших академических и жизненных интересов, вполне может пригодиться как Hell for Dummies. Иногда пляска смерти притворяется жизнью, а поэзия прозой, но так случается с поэтами, которые отваживаются на чужую территорию.
Для профессионально деформированных: фантасмагорические рассказики-страшилки про ивана петровича и его мытарства, про кафедру истории русской литературы (находилась в сельскохозяйственном техникуме, а сельскохозяйственный техникум — в здании заброшенного завода на обводном канале, а иногда без обиняков прямо в морге), про его докторскую диссертацию и работу в в приёмной комиссии филологического факультета на станции метро, про братию его научную — бесчисленных филологов, литературоведов, докторов наук с цитатами вместо лиц - larger than life.
Бонус (или минус): костяная рука, ожившие мертвецы и плюшевый кот-мизантроп.
Spilling the Beans on the Cat’s Pygamas. Judy Parkinson. 2000

Давайте покопаемся у народа в душе — филологи мигом смекнули, что речь пойдёт об идиоматике. Многие английские идиомы имеют исторические корни разной степени очевидности:

The walls have ears (и у стен бывают уши) - во времена Екатерины Медичи (1519-89), жены Генриха II, некоторые комнаты в Лувре скрывали искусно сконструированную систему труб для подслушивания (auriculaires).

To jump out of the frying pan into the fire (из огня да в полымя) - впервые прозвучало около 1530 года, когда во время религиозного диспута Томас Мор, лорд канцлер Генриха VIII и автор «Утопии», сказал про Уильяма Тиндейла, что тот “featly conuayed himself out of the frying panne fayre into the fyre”. Тиндейл, протестантский реформатор и переводчик Библии, был сожжен как еретик в 1536 недалёко от Брюсселя.

To keep one’s powder dry (держать порох сухим) - приписывается Оливеру Кромвелю, который во время ирландской кампании 1649 года перед переправой через реку Слэни произнёс pep talk: “Put your trust in God, and keep your powder dry.”

To send someone to Coventry (подвергнуть остракизму) - во время Гражданской войны в 1642-1649 роялистов часто ссылали в протестанский Ковентри, где им приходилось ох как несладко.

Over the top (хватить через край) - появилось во время WWI для описания начала атаки, когда солдаты выбирались из траншей и в едином порыве бросались вперёд.

No news is good news - приписывается королю Якову VI и I, написавшему в 1616: “No newis is bettir than evill newis.” Btw, вплоть до XIX века существительное news употреблялось во множественном числе, поскольку являлось усечённой версией от new stories, в старой орфографии newes, буквальный перевод nouvelles (франц.).

No room to swing a cat (яблоку негде упасть) - при создании идиомы ни одно животное не пострадало: “cat” - сокращение от “cat-o’-nine-tails”, плеть-девятихвостка, которой пороли заключённых и штрафников в армии и на флоте. В помещениях было тесно, приходилось изощряться. Формально это наказание отменили только в 1948.

The English disease (французская болезнь) - после открытия Америки французы называли «английской болезнью» сифилис. После Промышленной революции и ухудшения экологической ситуации так стали называть бронхит. Сейчас «английской болезнью» называют классовость, экономическую стагнацию и футбольное хулиганство.
Майкл Ондатже в романе Warlight (2018) намекает на то, что «английский порок» (le vice anglais) не педерастия или флагелляция (mind your own business), а неспособность англичан выражать свои эмоции. Но это уже совсем другая история...

To put one’s foot in it (ляпнуть невпопад) - полная версия “to put your foot in your mouth” восходит к ирландскому парламентарию XVIII века Sir Boyle Roche, чьи ораторские способности не уступали талантам Джорджа Буша-младшего: “All along the untrodden paths of the future, I can see the footprints of an unseen hand.” Супруг Елизаветы II принц Филипп, не раз удивлявший мир своей бестактностью, называл свойство попадать впросак орально “dentopedalogy”.

A feather in one’s cap (звездочка на фюзеляже) - древний обычай, распространённый в Азии, Америке и Европе, добавлять к головному убору по перышку за каждого убитого врага. В истории Венгрии был период, когда перья на шляпе имели право носить исключительно имевшие на своем счету убитых турок.

The royal “we” (мы, Николай Второй) - по легенде, впервые коллективное «мы» использовал Генрих II Английский (1133-89), вразумляя непокорных баронов, что раз власть короля от Бога, то и королевские указы издаются от общего имени. Знаменитое “We are not amused” приписывается королеве Виктории (1900). В 1989 отличилась Маргарет Тэтчер, царственно объявив: “We have become a grandmother”.
Пытаясь передать словами состояние экстатического счастья, русские и англосаксы говорят, что они «на седьмом небе». Но откуда взялось «девятое облако»?!
To be in seventh heaven - интерпретируя отрывки из Ветхого завета, где речь идёт о цифровом символизме, каббалисты установили, что существует семь уровней небес, а седьмое является обителью Бога и его архангелов.
On cloud nine (то же седьмое небо) - появилось только в ХХ веке благодаря стараниям Бюро прогнозов погоды США, где облака делили на классы, по девять типов в каждом. Cloud nine = cumulonimbus (привет, Гарри!) - это кучево-дождевое облако, которое достигает большой высоты и выглядит как нагромождение белоснежных масс водяного пара. Метеорология как поставщик идиом-дублёров.
«Бывшие люди. Последние дни русской аристократии», Дуглас Смит. 2012, пер. 2018

Исследование судеб «разных князей и графьев» после революции удивительно живым, слегка отстранённым нарративом и нулевым коэффициентом занудности. Автор весьма успешно избегает taking sides и не срывается ни в крик, ни в плач (крайности, весьма характерные для пишущих об истории России ХХ века).

В конце 1890-х городское население составляло в России 13 %, в Англии 72 %, в Германской империи 47 % и в США 38 %.

С началом Первой мировой войны многие дворяне перевели капиталы из Западной Европы в Россию в знак готовности поддержать хозяйство страны в военное время. Вывод капитала из страны в эти годы считался непатриотичным деянием.

После двух революций и семи лет войны Россия лежала в руинах. <...> Общая стоимость готовой продукции составляла в 1921 году лишь 16 % от показателей 1912 года, национальный доход 1920 года не превышал 40 % 1913-го. За американский доллар, который стоил два рубля в 1914 году, в 1920-м давали тысячу двести рублей.

В конце XIX века дворянство в России насчитывало почти 1,9 миллиона человек и составляло около 1,5 % населения империи.
... к 1921 году в России находилось не более 12 % дореволюционного числа дворян, то есть около десяти тысяч семей или пятидесяти тысяч человек, <...> также обозначаемых как «социально чуждые элементы», «остатки старого буржуазного мира» или просто «классовые враги».

В русском контексте это слово [буржуи] не имело отношения к буржуазии в западноевропейском понимании: этим презрительным словечком обозначали представителей всех привилегированных классов <...>: культурную элиту, богатых вообще, интеллигенцию, евреев, немцев и даже самих революционеров. <...> Для того чтобы в 1917 году быть причисленным к «буржуям», достаточно было иметь крахмальную белую рубашку, гладкие руки, очки или просто чистый и опрятный вид. Даже цвет женских волос мог указывать на принадлежность к «буржуям».

«Нет ничего безнравственного в том, что пролетариат уничтожает класс, переживающий крушение», – утверждал Троцкий.

В сентябре 1917 княжна Екатерина Сайн-Витгенштейн писала: «Жадность, грубость, наглость и глупость – их отличительные черты, но можно ли ожидать большего от людей, которые недавно были рабами?»

В 1918 году жители богатых районов Петрограда принудительно отправлялись рыть могилы для умерших от тифа. За дневной труд каждый получал стакан чая.

Отчаянные поиски еды уравняли аристократов с остальной Россией. В Петрограде люди обдирали с деревьев кору и собирали траву в парках, чтобы сварить похлебку; на павших от бескормицы лошадей набрасывались с ножами и топорами и тащили в свои промерзлые квартиры мясо, требуху и жилы. Князь Сергей Трубецкой шутил, что теперь, когда слуга докладывает: «Ваше сиятельство, лошадь подана», – это означает не оседлана, а приготовлена.

В 1927 году в школах был введен новый предмет «политграмота», а в День революции все учащиеся должны были отныне выходить на демонстрацию.

Агент ОГПУ, секретно следивший за собранием безработных металлистов в конце 1926 года, записал слова одного из ораторов: «Сейчас есть два класса: рабочие и коммунисты, которые пришли на смену дворянам и князьям».

Модный американский фотограф Джеймс Эббе, побывавший в СССР в 1932 году, делится впечатлениями от посещения «Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев»: «Бывшие террористы собирались в городском особняке в атмосфере аристократического клуба прошедшей эпохи, с частным рестораном <...> Все было в превосходном состоянии, дом с изысканной мебелью, очаровательным музыкальным салоном и огромной библиотекой, отделанной темным деревом, где на полках стояли в кожаных переплетах издания английской и французской классики, источая «дух культуры старого режима». Спали члены общества в кроватях с балдахинами; множество небольших железных кроватей было припасено на случай «чрезвычайного притока бывших революционеров во время летних отпусков». Гонг призывал их к обеду.
Аристократы революции усаживались вокруг круглого стола красного дерева. Когда я занял свое место за этим пролетарским столом короля Артура, я обратил внимание, что этим большевистским рыцарям и благородным дамам прислуживают крестьяне, одетые в ливреи с гербом общества политкаторжан: зарешеченное тюремное окно в венке из кандалов. <...> Все время обеда эта небольшая компания смеялась, шутила и рассказывала занимательные истории о кровавом терроре революционных дней.»

Значительная часть мрамора, использованного для украшения первых станций московского метро в 1930-е, была получена из надгробий, <...> с Новоспасского монастыря свозили плиты для ремонта Большого театра.
Афиша к спектаклю «Бал-маскарад», К.Бергер, 1920, концентрационный лагерь, Барнаул. Шереметевский дворец
Коммунисты видели в Западе не просто политическую угрозу, но источник культурной порчи. Горький и Луначарский резко критиковали фокстрот, который считали декадентским, не выражающим классовое сознание, танцем, слишком индивидуалистичным и импровизационным. Горький считал, что фокстрот вызывает моральное разложение и неумолимо ведет к гомосексуализму, Луначарский призывал к искоренению всякой синкопической музыки во всей стране. Владимир Маяковский, из поэта-футуриста превратившийся в советского пропагандиста, объявил фокстрот танцем «буржуазной мастурбации».
How Christmas, once a raucous carnival, was domesticated

There were no neatly wrapped presents. Nor were there tinselled trees or Santa Claus. Christmas in pre-industrial Europe and America looked very different from today’s iteration. Drunks, cross-dressers and rowdy carollers roamed the streets. The tavern, rather than the home or the church, was the place to celebrate. “Men dishonour Christ more in the twelve days of Christmas, than in all the twelve months besides” despaired Hugh Latimer, chaplain to King Edward VI, in the mid-1500s. Some 200 years later, across the Atlantic, a Puritan minister decried the “lewd gaming” and “rude revelling” of Christmastime in the colonies. Those concerns seem irrelevant now. By the end of the 19th century, a rambunctious, freewheeling holiday had turned into the peaceable, family-centred one we know today. How did this change come about?
In early modern Europe, between about 1500 and 1800, the Christmas season meant a lull in agricultural work and a chance to indulge. The harvest had been gathered and the animals slaughtered (the cold weather meant they would not spoil). The celebration involved heavy eating, drinking and wassailing, in which peasants would arrive at the houses of the neighbouring gentry and demand to be fed. One drinking song captured the mood: “And if you don’t open up your door / We will lay you flat upon the floor.” Mostly this was tolerated in good humour – a kind of ritualised disorder, when the social hierarchy was temporarily inverted.
Not everyone was so tolerant. In colonial Massachusetts, between 1659 and 1681, Puritans banned Christmas. They expunged the day from their almanacs, and offending revellers risked a five-shilling fine. But the ban did not last, so efforts to tame the holiday picked up instead. Moderation was advised. One almanac-writer cautioned in 1761 that “The temperate man enjoys the most delight / For riot dulls and palls the appetite”. Still, Christmas was a public ritual, enacted in the tavern or street and often fuelled by alcohol.
That soon changed. Cities expanded at the start of the 19th century to absorb the growing number of factory workers. Vagrancy and urban poverty became more common. Rowdiness at Christmas could turn violent, with bands of drunken men roaming the streets. It’s little surprise that members of the upper classes saw a threat in the festivity. In his study of the holiday, Stephen Nissenbaum, a historian, credits a group of patrician writers and editorialists in America with recasting it as a domestic event. They refashioned European traditions, like Christmas trees from Germany, or Christmas boxes from England in which the wealthy would present cash or leftovers to their servants. St Nicholas, or Santa Claus, whose December name day coincided with the Christmas season, became the holiday’s mascot. Clement Clarke Moore’s poem A Visit from St Nicholas, first published in 1823, helped popularise his image. In it, a jolly Santa descends via reindeer-pulled sleigh to surprise children with presents on Christmas Eve. Newspapers also played their part. “Let all avoid taverns and grog shops for a few days,” advised the New York Herald in 1839. Better to focus, it suggested, on “the domestic hearth, the virtuous wife, the innocent, smiling, merry-hearted children”.
It was a triumph of middle-class values, and a coup for shop-owners. “Christmas is the merchant’s harvest time,” a retail magazine enthused in 1908. “It is up to him to garner in as big a crop of dollars as he can.” Soon this new approach to Christmas would become a target of criticism in its own right, as commercialised and superficial. Nevertheless, it lives on.
Merry Christmas!
The Possessed: Adventures With Russian Books and the People Who Read Them. Elif Batuman. 2005

Хотя название NF изрядно смахивает на Fantastic Beasts and Where to Find Them, оно заимствовано у романа Достоевского «Бесы», но книга не социальный бестиарий, а признание в любви к русской культуре, литературе и языку.
Элиф Батуман, американка турецкого происхождения, девочкой гостила у бабушки в Анкаре, а у той на полке случилась Anna Karenina (a perfect book, with an otherworldly perfection: unthinkable, monolithic, occupying a supercharged gray zone between nature and culture). Масла в огонь интереса ко всему русскому подлил манхэттенский учитель скрипки Максим (produced an impression of being deeply absorbed by considerations and calculations beyond the normal range of human cognition). Мы бы просто сказали, что парень с приветом, но нет — загадочная русская душа (опасность обобщений по причине скудости материала для исследований).
Путь Элиф к писательской карьере был долог и извилист (it was precisely the European novel tradition, after Don Quixote, that gave rise to the idea of the falseness and sterility of literature, its disconnect with real life and real education): она поступила на лингвистику, но гадкий предмет philosophy of linguistics лишил мир перспективного лингвиста (I’m not surprised). Тогда Элиф отважно ринулась в пучину курса Creative writing (negative dictates: “Show, don’t tell”; “Murder your darlings”; “Omit needless words”), горько разочаровалась и в итоге выбрала академическое литературоведческое образование (stopped believing that “theory” had the power to ruin literature).
Русский язык в руки упорно не давался (After two years of what felt like endless study, I still couldn’t pick up a Russian book and read it. I couldn’t understand a Russian movie without subtitles. If I tried to talk to Russian people, they stared at me like I was retarded. I decided that the only solution was to actually go to Russia.)
Пришлось отправляться на бескрайние заснеженные просторы и, окунувшись в местную академическую среду, научиться жить с сознанием того, что «иностранец не может до конца понять величие русской литературы» (произносится трагическим полушепотом).
Элиф приезжала в Петербург зимой 2005, чтобы увидеть реплику Ледяного дома Анны Иоанновны (похоже, Лажечникова сейчас читают исключительно за пределами России), шапочно познакомилась с Чубайсом (Unfortunately I couldn’t remember anything he had said, except that he had used a lot of participles), получила грант на обучение на постсоветском пространстве - в Узбекистане (самая увлекательная часть книги: кого в России удивишь местными национальными особенностями, а вот узбеки — совсем другое дело). Знание русского языка там и сейчас знак принадлежности к upper-class, что отнюдь не препятствует процветанию комплекса превосходства узбеков над русскими на фоне стонов о колонизации Узбекистана во времена “Peter the so-called Great”: In those days Russian muzhiks bathed once a year in the Volga, without even taking off their shirts. Central Asians steamed themselves daily in marble bathhouses. So who should have been colonizing whom?
Узбеки даже умудряются завидовать Индии, ведь ее колонизировали джентльмены-англичане (нет, про восстание сипаев не слышали): The Russians were very different from the English, who had sent to India not muzhiks but aristocrats. Things would have gone better for us if we had been colonized by the English.
Главное, не надо было бы учить английский!

P.S. Хлеб лингвистов - студентов, преподавателей, переводчиков (translation jobs always made me want to jump out a window) - не лёгок, но не пока вам не снятся пингвины (those penguins did have a language, with two branches, one epic-narrative and one lyric-folkloric), все не так уж плохо. А если все же да, то совет преподавателям от лингвиста советской закалки Аллы: treat our more stupid students with sympathy, as if they had cancer.
8 ‘Untranslatable’ Words 2018 (по версии mentalfloss.com)

1. BREF
Лучшая дефиниция ‘bref’ - “Ну, вы поняли” (‘Well, you get the idea’). Завершает длинную невнятную речь, иногда делая слушателям смешно. “It’s such a concise (and intrinsically sardonic) way of cutting a long story short. The 7th Function of Language by Laurent Binet

2. SANTIGUADORA
Обозначает целительницу, которая с помощью молитвы изгоняет немощи и снимает порчу. “If only there were santiguadoras living in these parts, those village women who for a fee will pray away your guy’s indigestion and your toddler’s tantrums, simple as that.” Die, My Love by Ariana Harwicz

3. HELLHÖRIG
Это немецкое слово буквально значит ‘bright-hearing’ и служит, например, для описания тонких стен, за которыми слышен каждый звук. Английские эквиваленты вроде “paper-thin” и “flimsy” имеют отрицательную коннотацию, не обладая необходимым поэтическим оттенком смысла. Экспрессивное “The walls have ears” тоже не подойдёт. The Flying Mountain by Christoph Ransmayr

4. VORSTELLUNG
Ещё одно немецкое слово может обозначать любую идею или понятие, но не все так просто. Оно образовано от глагола vorstellen, «располагать перед мысленным взором». “The Vorstellung is the object of that act of mental conjuring-up.” Go, Went, Gone by Jenny Erpenbeck

5. NUNCH’I
Буквально переводится как ‘eye measure’ и трактуется как «понимание чувств окружающих людей на данный момент плюс их характера в целом и, следовательно, их возможной реакции», ведь в корейской культуре крайне важно избегать всего, что может уязвить гордость другого человека. The White Book by Han Kang

6. ON
Простое французское слово доставляет переводчикам немало головной боли. Часто переводится как “one” (“one shouldn’t ask such questions”), но может нести пренебрежительный оттенок. Более того, оно способно обозначать самые разные вещи (“we”, “people”, “they” и др.) Vernon Subitex 1 by Virginie Despentes

7. TERTULIA
Нет, это не коктейльная вечеринка (как долго все мы заблуждались!). Это испанское слово можно объяснить как “an enjoyable conversation about political or literary topics at a social gathering”. Оно создаёт особую атмосферу, скажем, первая глава The Hobbit, “An Unexpected Party” в переводе становится “Una Tertulia Inesperada”. Like a Fading Shadow by Antonio Munoz Molina

8. PAN/PANI
Оказывается, польские обращения «пан» и «пани» тоже нелегко передать при переводе. В былые дни так обращались только к представителям польской аристократии (szlachta) и никогда к крестьянам. Сейчас так обращаются ко всем, кроме детей и друзей. Flights by Olga Tokarczuk
Рон Уизли боялся не только пауков. У юного волшебника были и другие поводы для серьёзных опасений: some old witch in Bath had a book that you could never stop reading! You just had to wander around with your nose in it, trying to do everything one-handed.

Желаю всем обязательно найти эту книгу в 2019!
Mentalfloss.com представляет подборку иностранных слов, которые при буквальном переводе кажутся носителям английского языка забавными. Мы, русскоговорящие, не сможем полностью разделить их радость: что для нас смешного в foot fingers или dust sucker? Но попробовать прикоснуться к чужой картине мира можно.
Вьетнамские названия животных порой выглядят как коллективное творчество второклассников во время похода в зоопарк: «жирная рыба», «вонючая лиса», «пёс с обезьяньей головой» - акула (fat fish) скунс (stink fox) и бабуин (monkey head dog) соответственно.
У итальянцев есть вид пасты с криминальным на первый взгляд названием «душительница пастырей» (strozzapreti, “priest strangler”). Предположительно, жадный до чужого добра патер так быстро втягивал в себя лапшу, которой его потчевали умиленные прихожане, что вполне мог подавиться с печальным исходом.
Безнадёжные в романтическом отношении немцы называют соски «бородавками» (Brustwarzen, “breast warts”). Надеюсь, они хотя бы не сводят эти уродливые наросты?
В африкаанс безобидный степлер мутирует в зловещего «бумажного вампира» (papier vampier, “paper vampire”), а сахарная вата (fairy floss <Aus>, candy floss <BrE> или cotton candy <AmE>) становится «дыханием призрака» (spookasem, “ghost breath”).
У потомков скальдов исландцев кавычки - «гусиные лапки» (gaesalappir, “goose feet”), плацента - «утробный торт» (womb cake), а свадьба - «покупка невесты» (bride to buy).
Впрочем, у бирманцев ещё более мрачный взгляд на институт брака: семейная жизнь у них - «тюрьма на дому» (house prison).
Колонизаторы англичане, несомненно, обогатили быт и лексикон индусов, ведь в хинди теперь есть «набедренная повязка на горло» (larynx loincloth). Узнали скучный галстук?
Александринский #театр. Спектакль «Маскарад. Воспоминания будущего». Благоухающая, нарядная публика. Полный аншлаг. Сцена бала. Обезумевший от ревности Арбенин мечется между вальсирующих пар, не сводя глаз с беззаботно порхающей Нины.
Женский голос на весь партер, с чувством, на грани истерики: «Он её кончит?!»
Harry Potter egg cup and toast cutter. Wizard!
Кстати, о Гарри Поттере и его оружии - волшебной палочке. Кто-нибудь задумывался, почему именно такой предмет обладает магической силой?
В раннехристианской иконографии Иисус-чудотворец порой изображается с чем-то, напоминающим волшебную палочку или посох. Американский историк религии Ли Джефферсон убеждён, что прообразом для таких изображений был пророк Моисей, который, спасая свой народ от войска фараона, поднял посох, и воды Красного моря разошлись перед израильтянами.
Христос воскрешает праведного Лазаря. Фреска в катакомбах Петра и Марцеллина. Рим, III-IV вв.
Победители Costa book award 2018 в fiction категориях:
Лучший роман: Normal People. Sally Rooney
Лучший дебютный роман: The Seven Deaths of Evelyn Hardcastle. Stuart Turton

27-летняя Салли Руни стала самым молодым победителем в своей категории за всю историю премии, а всего было 172 претендентов, включая “The Silence of the Girls” Пэт Баркер и “The Italian Teacher” Тома Рэкмана.

Лучший дебютант, 38-летний журналист-фрилансер из Чешира Стюарт Тёртон с детства был поклонником Агаты Кристи и сам хотел создать нечто великое в духе золотого века криминального романа с Roger Ackroyd kind of twist. В возрасте 21 года (кто в юности не ошибался?) он предпринял «феноменально неудачную» попытку и затем, безопасно для читателей, переключился на путешествия, работу в книжных магазинах, аэропортах, фермах по разведению коз и уборку туалетов, что закономерно закончилось журналистикой.
Идея написания The Seven Deaths осенила Тёртона во время работы в Дубае на солнцепёке (travel writer, you know) — ведь ничего похожего на «Они поменялись телами» и «День сурка» никто и никогда до него не делал, поэтому пришлось спешно возвращаться в Англию подпитывать фантазию в атмосфере старинных викторианских усадеб, дремучих лесов и моросящих дождей. Увы, там дело тоже не задалось, но парень оказался настырный, и на второй год большой роман сложился.
К счастью для Тёртона, жюри разглядело необходимые признаки победоносного шедевра, и вечная слава и призовые £5,000 нашли героя.

Победители во всех категориях (есть ещё биография, поэзия и книга для детей) будут претендовать на Costa book of the year (£30,000). Буду болеть за Салли Руни.