Вопрос, тысячи раз переотражённый высокой и низкой культурой, явленный во множестве форм и ламентаций — что может изменить природу человека?
Что угодно. Человек есть то, что само разворачивает себя в движении времени. В благодатной почве можно взрастить любые семена — философии, религии, магии. Можно превратить в личные небеса эго, травму, жажду или мечту. Колёса судьбы вращаются своим чередом, безусловно. Но человеческий материал внутри них ещё волен заполнять скромное пространство любым интересным ему способом.
Если понимать философию (или отдельные философии, коих великие множества), как тренажёр, как способ плести кружева из своего разума — она будет работать и таким образом. Можно создать целую машину по превращению себя в сияющий проект. Впрочем, практичному духу современности отвечают и многие другие искусства. Изгибать жизнь в акт великой драмы на краю занебесной периферии, качать уровни, фармить ауру и сражаться с астральными пожирателями разума проще без всякой философии. В некоторых случаях сомнение умножает скорбь.
А можно просто открыть дверь и уйти из дома ножей, в котором всё превращается в ремесло и навык. Неприменимость философии (по крайней мере, невозможность до конца приспособить её полноту к строгим механизмам) в реалиях мира эффективности позволяет совершить эту маленькую вольность.
https://t.me/kinodeu/2199
Что угодно. Человек есть то, что само разворачивает себя в движении времени. В благодатной почве можно взрастить любые семена — философии, религии, магии. Можно превратить в личные небеса эго, травму, жажду или мечту. Колёса судьбы вращаются своим чередом, безусловно. Но человеческий материал внутри них ещё волен заполнять скромное пространство любым интересным ему способом.
Если понимать философию (или отдельные философии, коих великие множества), как тренажёр, как способ плести кружева из своего разума — она будет работать и таким образом. Можно создать целую машину по превращению себя в сияющий проект. Впрочем, практичному духу современности отвечают и многие другие искусства. Изгибать жизнь в акт великой драмы на краю занебесной периферии, качать уровни, фармить ауру и сражаться с астральными пожирателями разума проще без всякой философии. В некоторых случаях сомнение умножает скорбь.
А можно просто открыть дверь и уйти из дома ножей, в котором всё превращается в ремесло и навык. Неприменимость философии (по крайней мере, невозможность до конца приспособить её полноту к строгим механизмам) в реалиях мира эффективности позволяет совершить эту маленькую вольность.
https://t.me/kinodeu/2199
Telegram
Кино и немцы
Философия не меняет человека по сути. Она делает только его ум несколько более гибким и отрешённым (но не делает гибким и отрешённым самого человека, это важно).
Философия не подготавливает человека к ударам судьбы. Да, опять, она просто позволяет его уму…
Философия не подготавливает человека к ударам судьбы. Да, опять, она просто позволяет его уму…
Язык не бывает хорошим или правильным. Он должен подходить человеку, как его собственный дом. Крупица пустоты в сердце биологии с поразительной точностью узнаёт своё живое слово. Точно припоминает его — извлекает из глубин забытья, чтобы выйти по нему, как по мосту, к далёкому берегу.
Но язык подвижен. Порой чувство узнавания сбивается, и человек обнаруживает себя под чужими звёздами, в мире, лишённом имён, вещей и явлений. Ужас, воспетый многими авторами — затерянность в слоях языка, в пустоши слова, которое больше невозможно воспринять.
Человек умеет искать необходимое, меняясь по форме окружения. Подобно старому существу в панцире, он выходит под чужие звёзды и собирает осколки странно знакомых слов. Украшает треснувшую раковину понятиями, соцветиями, гроздьями миров. Собирает свой язык, ищет его — чтобы под куполом панциря замерцали добрые глаза узнавания и удивления.
Потому что язык подходит человеку. Как его собственный дом. Забытый, но обретённый снова — в том же цикле колеблющегося припоминания.
Но язык подвижен. Порой чувство узнавания сбивается, и человек обнаруживает себя под чужими звёздами, в мире, лишённом имён, вещей и явлений. Ужас, воспетый многими авторами — затерянность в слоях языка, в пустоши слова, которое больше невозможно воспринять.
Человек умеет искать необходимое, меняясь по форме окружения. Подобно старому существу в панцире, он выходит под чужие звёзды и собирает осколки странно знакомых слов. Украшает треснувшую раковину понятиями, соцветиями, гроздьями миров. Собирает свой язык, ищет его — чтобы под куполом панциря замерцали добрые глаза узнавания и удивления.
Потому что язык подходит человеку. Как его собственный дом. Забытый, но обретённый снова — в том же цикле колеблющегося припоминания.
Forwarded from Ложь постмодерна
Музыка — страшная сила. В нелёгкие времена я вспоминаю великого Сида Барретта, который жизнью своей подтвердил эту аксиому. Злые люди утверждают, что Барретта разрушили таблы и неумеренная жизнь рок-звезды. Но это неправда — Сида уничтожила музыка. Точнее, забрала туда, на уровень повыше, где музыкой становится вообще всё. Но для обывателей внизу такая участь схожа со смертью — поэтому мы до сих пор читаем про «основатель Pink Floyd выжег свою личность попытками постучаться в Двери восприятия».
Сид Барретт всегда слышал музыку — даже в детстве, когда дирижировал воображаемым оркестром. Другие люди не слышали, а он слышал. Ранний Пинк Флойд строился именно на этой «шутке посвящённого». Обыватели вкушали невнятные шумы, треск стекла в гитарном исполнении, растягивающиеся на полчаса соло и безразмерные психоделические полотна, которые опадали в зал поролоновыми хлопьями. Знающие люди постигали Музыку.
Сид Барретт знал: музыка — кислота. Не та, что в колёсах, но та, которая заставляет твёрдые вещи таять. Как кусочек сахара в кипятке — и Сид таял. От музыки он переходил к изобразительному искусству и таинству перфоманса, но мир звуков и пауз в его голове уже заместил обычные пространственно-временные координаты. На одном из концертов Барретт полчаса простоял, дёргая одну и ту же струну, пока вся группа пыталась натужно импровизировать. Музыка в голове заменила музыку снаружи. Она заменила время, и время рассыпалось.
Лучшей метафорой происходящего стал момент, когда Сид Барретт намазал волосы бриолином и размолотыми в руках таблетками. Он уложил эту смесь в несколько слоёв и вышел на сцену. Там, под ярким светом софитов он стоял, точно бисквит в креме. Бриолин плавился и стекал. Так Сид Барретт был похож на восковую свечу, и, когда свеча догорела, Сид закончился.
Остался некий человек, который им уже не был. Этот человек разводил цветы и пытался записывать альбомы по смутным подсказкам истинного Сида из высокого мира звуков и пауз. Он сторонился журналистов, не зная, как объяснить им, что они ищут кого-то другого. Однажды он забыл, что существуют транспортные средства, и прошагал пешком десятки километров, пока не добрался до дома.
И человек пошёл дальше. А Сид остался там, где звук заменяет визуальные объекты, расстояния, времена и события. Где не имеет значения, сколько длится одна нота, потому что за ней всегда следует призрачный хор.
Такова настоящая музыка. Не барная имитация звуков за гонорар, но смерть миров — навеки застывший каданс в исполнении Эриха Занна.
Сид Барретт всегда слышал музыку — даже в детстве, когда дирижировал воображаемым оркестром. Другие люди не слышали, а он слышал. Ранний Пинк Флойд строился именно на этой «шутке посвящённого». Обыватели вкушали невнятные шумы, треск стекла в гитарном исполнении, растягивающиеся на полчаса соло и безразмерные психоделические полотна, которые опадали в зал поролоновыми хлопьями. Знающие люди постигали Музыку.
Сид Барретт знал: музыка — кислота. Не та, что в колёсах, но та, которая заставляет твёрдые вещи таять. Как кусочек сахара в кипятке — и Сид таял. От музыки он переходил к изобразительному искусству и таинству перфоманса, но мир звуков и пауз в его голове уже заместил обычные пространственно-временные координаты. На одном из концертов Барретт полчаса простоял, дёргая одну и ту же струну, пока вся группа пыталась натужно импровизировать. Музыка в голове заменила музыку снаружи. Она заменила время, и время рассыпалось.
Лучшей метафорой происходящего стал момент, когда Сид Барретт намазал волосы бриолином и размолотыми в руках таблетками. Он уложил эту смесь в несколько слоёв и вышел на сцену. Там, под ярким светом софитов он стоял, точно бисквит в креме. Бриолин плавился и стекал. Так Сид Барретт был похож на восковую свечу, и, когда свеча догорела, Сид закончился.
Остался некий человек, который им уже не был. Этот человек разводил цветы и пытался записывать альбомы по смутным подсказкам истинного Сида из высокого мира звуков и пауз. Он сторонился журналистов, не зная, как объяснить им, что они ищут кого-то другого. Однажды он забыл, что существуют транспортные средства, и прошагал пешком десятки километров, пока не добрался до дома.
И человек пошёл дальше. А Сид остался там, где звук заменяет визуальные объекты, расстояния, времена и события. Где не имеет значения, сколько длится одна нота, потому что за ней всегда следует призрачный хор.
Такова настоящая музыка. Не барная имитация звуков за гонорар, но смерть миров — навеки застывший каданс в исполнении Эриха Занна.
Согласно утверждению тёмных романтиков, каждый человек носит в себе своё чудовище. Или неопределённое чудовищное — то, что меньше человеческого ядра, меньше самой человеческой целостности. Меньшее порождает нехватку и жажду, оно всегда выпадает из формы, в которую пытается довоплотиться человек. Оно требует восполнения — но на своих условиях и в собственном хищническом модусе.
Эта тема в культуре поднимается достаточно часто — изгоняемый обществом человек-волк предстаёт оборотнем социального порядка, восставший мертвец является как неделимое, взятое от тления и оскорблённое миром живых. Но помимо чудовищ в наличествующей форме блуждает и многое другое. Человеческое — одежда, целиком состоящая из карманов. Карманы раскрываются. Из них выпадают паразиты мышления, обломки идеологий, сухие листья, конгломераты вещей, жабьи пузыри, агенты и домовики, великие тщания и плоды добрых ремёсел. Ради последовательности всё перевязано ниточками, узелками, кусками ремней. Где-то там с места на место переползает и чудовищное. Иной раз в сравнении с неисчерпаемой глубиной человеческого оно сжимается до размеров мышки.
Но все карманы однажды будут вывернуты. Что тогда останется в человеческом, если не их пустое молчание?
Эта тема в культуре поднимается достаточно часто — изгоняемый обществом человек-волк предстаёт оборотнем социального порядка, восставший мертвец является как неделимое, взятое от тления и оскорблённое миром живых. Но помимо чудовищ в наличествующей форме блуждает и многое другое. Человеческое — одежда, целиком состоящая из карманов. Карманы раскрываются. Из них выпадают паразиты мышления, обломки идеологий, сухие листья, конгломераты вещей, жабьи пузыри, агенты и домовики, великие тщания и плоды добрых ремёсел. Ради последовательности всё перевязано ниточками, узелками, кусками ремней. Где-то там с места на место переползает и чудовищное. Иной раз в сравнении с неисчерпаемой глубиной человеческого оно сжимается до размеров мышки.
Но все карманы однажды будут вывернуты. Что тогда останется в человеческом, если не их пустое молчание?
Forwarded from Res Ludens
Наконец у меня дошли руки до заметки по Cultist Simulator. Постараюсь обойтись без серьезных спойлеров, но некоторые соображения озвучу.
Игру выделяет ее структура — своего рода смешение cut-up и роевого подхода. В основе это все еще классический метод Алексиса Кеннеди: карточки с выглядящими бессвязно предложениями постепенно выстраиваются в микроистории и служат двигателем сквозного сюжета. В нашем конкретном случае — вознесения лидера культа в обрамлении тревожной, из полунамеков, картины деяний местных богов, Часов. Интересно, что в каком-то смысле каждая карточка является простым оператором, блоком кода и языка внутриигровых свершений. Карточки имеют по несколько аспектов. Некоторые из них запускают разные события и ситуации, либо являются таковыми. Другие служат петлями для управления вещами и выборами.
Есть и базовые аспекты, принципы, составляющие своего рода алхимическое ядро карт и историй. К примеру, Лампада просвещает, обнажает жестокий свет разума и истины, Стук оформляет раны, двери, ключи и тайны, Мотылек охватывает телесные изменения, деволюции, хаос и блуждание тайными тропами. Таких алхимических принципов ограниченное количество, но они имеют первичное значение. Победа в игре во многом зависит от накопления конкретного «принципа», соответствующего устремлениям внутриигрового персонажа — пусть по итогу это и превращается в банальную гонку за уровнями.
Из стихиальной сути аспектов исходит алхимический процесс игры. Мы участвуем в операциях блоков-глаголов, управляем криптоисторическим Деланием в лаборатории, представленной карточным столом. Карты необходимо «разыгрывать», передерживать, вплетать в местные событийные ряды, чтобы их не поглотила динамика угроз или неизбежная конечность. Негативные ситуации, наоборот, нужно «разрешать» через своевременное сожжение улик, трансмутацию, обмен или сокрытие карт в сторонних каруселях. Неофитов культа нужно не только развивать, но и давать задания, соответствующие их алхимическому принципу. Артефакты — чинить, языки — учить, экспедиции — кормить деньгами и талантами неофитов, обряды — накапливать, знания аспектов — обращать в то, что лучше отвечает «родному» принципу. Вся игра построена на связках желательных и нежелательных трансмутаций, полезных и вредных приобретений, на событиях, приближающих к конечной цели и кластерфаках, уничтожающих накопленный прогресс.
Удивительно, как в алхимической рутине преобразования вытесняется, собственно, сама суть игры. Рассказывание истории через карты работает куда хуже, когда эти карты вращаются в десятке игровых машин, а соблюдение таймингов с недопущением катастроф имеют куда большее значение, чем чтение. Cultist Simulator — жестокая игра. И в механиках, и в тексте. Но за жестокостью механик очень легко упустить поэтическую инфернальность письма. Игра про создание культа от человека, написавшего мрачнейшие части Fallen London и Sunless Sea, не могла возвестить иной смысл — здесь будут самые страшные жертвы, которые только можно принести, и самые жуткие удовольствия из возможных. Будут смерти, старые закаты, восхитительные финалы, узники, мародерство, запретные ритуалы, чудовищные преступления, графичные трансформации, горькие выборы и неприятные последствия. Увы, эффективный менеджмент настолько эффективен, что за операциями, развитиями и отработками кризисов теряется дух происходящего. Требовательный геймплей противится попыткам склеить обрывки историй, дабы сделать их чем-то цельным и завершенным.
Однако ключевой мотив, знакомый по другим играм Кеннеди, все еще сохраняет особую силу. Cultist Simulator — предостережение о пугающем упорстве, которое высасывает из жизни ее малые сокровища, заставляет совершать пугающие поступки ради черной истины существования. Чтобы в конце превратить человека в нечто иное. Большее, чем человек. Меньшее, чем человек.
И потому наследие Fallen London и Sunless Sea рождает удивительные пересечения с происходящим в Культисте. Как мы знаем, можно дойти до конца, если получить шесть меток. Шесть меток, чтобы обрести седьмую, последнюю.Никто не должен искать Имя.
Игру выделяет ее структура — своего рода смешение cut-up и роевого подхода. В основе это все еще классический метод Алексиса Кеннеди: карточки с выглядящими бессвязно предложениями постепенно выстраиваются в микроистории и служат двигателем сквозного сюжета. В нашем конкретном случае — вознесения лидера культа в обрамлении тревожной, из полунамеков, картины деяний местных богов, Часов. Интересно, что в каком-то смысле каждая карточка является простым оператором, блоком кода и языка внутриигровых свершений. Карточки имеют по несколько аспектов. Некоторые из них запускают разные события и ситуации, либо являются таковыми. Другие служат петлями для управления вещами и выборами.
Есть и базовые аспекты, принципы, составляющие своего рода алхимическое ядро карт и историй. К примеру, Лампада просвещает, обнажает жестокий свет разума и истины, Стук оформляет раны, двери, ключи и тайны, Мотылек охватывает телесные изменения, деволюции, хаос и блуждание тайными тропами. Таких алхимических принципов ограниченное количество, но они имеют первичное значение. Победа в игре во многом зависит от накопления конкретного «принципа», соответствующего устремлениям внутриигрового персонажа — пусть по итогу это и превращается в банальную гонку за уровнями.
Из стихиальной сути аспектов исходит алхимический процесс игры. Мы участвуем в операциях блоков-глаголов, управляем криптоисторическим Деланием в лаборатории, представленной карточным столом. Карты необходимо «разыгрывать», передерживать, вплетать в местные событийные ряды, чтобы их не поглотила динамика угроз или неизбежная конечность. Негативные ситуации, наоборот, нужно «разрешать» через своевременное сожжение улик, трансмутацию, обмен или сокрытие карт в сторонних каруселях. Неофитов культа нужно не только развивать, но и давать задания, соответствующие их алхимическому принципу. Артефакты — чинить, языки — учить, экспедиции — кормить деньгами и талантами неофитов, обряды — накапливать, знания аспектов — обращать в то, что лучше отвечает «родному» принципу. Вся игра построена на связках желательных и нежелательных трансмутаций, полезных и вредных приобретений, на событиях, приближающих к конечной цели и кластерфаках, уничтожающих накопленный прогресс.
Удивительно, как в алхимической рутине преобразования вытесняется, собственно, сама суть игры. Рассказывание истории через карты работает куда хуже, когда эти карты вращаются в десятке игровых машин, а соблюдение таймингов с недопущением катастроф имеют куда большее значение, чем чтение. Cultist Simulator — жестокая игра. И в механиках, и в тексте. Но за жестокостью механик очень легко упустить поэтическую инфернальность письма. Игра про создание культа от человека, написавшего мрачнейшие части Fallen London и Sunless Sea, не могла возвестить иной смысл — здесь будут самые страшные жертвы, которые только можно принести, и самые жуткие удовольствия из возможных. Будут смерти, старые закаты, восхитительные финалы, узники, мародерство, запретные ритуалы, чудовищные преступления, графичные трансформации, горькие выборы и неприятные последствия. Увы, эффективный менеджмент настолько эффективен, что за операциями, развитиями и отработками кризисов теряется дух происходящего. Требовательный геймплей противится попыткам склеить обрывки историй, дабы сделать их чем-то цельным и завершенным.
Однако ключевой мотив, знакомый по другим играм Кеннеди, все еще сохраняет особую силу. Cultist Simulator — предостережение о пугающем упорстве, которое высасывает из жизни ее малые сокровища, заставляет совершать пугающие поступки ради черной истины существования. Чтобы в конце превратить человека в нечто иное. Большее, чем человек. Меньшее, чем человек.
И потому наследие Fallen London и Sunless Sea рождает удивительные пересечения с происходящим в Культисте. Как мы знаем, можно дойти до конца, если получить шесть меток. Шесть меток, чтобы обрести седьмую, последнюю.
Правильный городской житель должен уметь многое. Он должен знать все карты — включая те из них, которые ещё никем не написаны. В жаркие дни он способен выращивать из горячего асфальта пузырящиеся сердца будущих многоэтажных домов. Он раскрывает подгородские пространства и бродит между ними, сплетая хвосты улиц, чтобы те не разбежались в стороны и не нарушили текучесть жизни. Он следит за током крови города и за работой его артерий, спешит по линиям электричества к местам силы и приветствует дремлющих духов.
Правильный городской житель проводит различие между плоскостью и глубиной, чтобы подземные переходы и тоннели работали нормально. Он изгибает корни подземки к нужным точкам и подрезает то, что чрезмерно разрослось. Он седлает железных червей и едет на них к истоку города, дабы напитаться благотворными пульсациями. В глубоких местах он изучает историю, написанную слоями и обломками титанических структур. Он врачует больные переулки и замусоренные тупики, успокаивает разбушевавшиеся супермаркеты, прикрывает текстурами растущие домики, пока не обретшие собственного лица. Он — господин вечных строек, хранитель союза грязи и бетона. Пастырь человейников в спальных окраинах. Садовник металлических скелетов. Он знает особые колыбельные — и всегда поёт их старым гигантам, которым суждено уйти на вечный покой.
Правильному городскому жителю для удобства следует иметь много ног. И длинные пальцы — ведь ими так хорошо цепляться за вертикальные поверхности.
Правильный городской житель проводит различие между плоскостью и глубиной, чтобы подземные переходы и тоннели работали нормально. Он изгибает корни подземки к нужным точкам и подрезает то, что чрезмерно разрослось. Он седлает железных червей и едет на них к истоку города, дабы напитаться благотворными пульсациями. В глубоких местах он изучает историю, написанную слоями и обломками титанических структур. Он врачует больные переулки и замусоренные тупики, успокаивает разбушевавшиеся супермаркеты, прикрывает текстурами растущие домики, пока не обретшие собственного лица. Он — господин вечных строек, хранитель союза грязи и бетона. Пастырь человейников в спальных окраинах. Садовник металлических скелетов. Он знает особые колыбельные — и всегда поёт их старым гигантам, которым суждено уйти на вечный покой.
Правильному городскому жителю для удобства следует иметь много ног. И длинные пальцы — ведь ими так хорошо цепляться за вертикальные поверхности.
Всё-таки мир — удивительное место. Это выброшенное на край космической периферии скопление недооформленной материи плавает посреди пустоты. Ни к чему не привязанное. Никем не окликнутое. Сплошное роение сырого хюле, фестиваль безличного вещества, «кровь, грязь и обрезки ногтей» — а выше витают духи печали и хохочут безумные боги. Близ горизонта, разделяющего голос и молчание, возникают вихри материальных свойств, слепо разбрасывающие свои дары во все пределы моря тварности. Возникают и растворяются снова.
Казалось бы, в таком месте совершенно не нужно любить. Потому что любить будто некого и незачем — как незачем держать в руке ложный свет, отражённую часть того, что испепеляет всякое несовершенство. И в таком месте уж точно не стоит желать.
Однако презренная, ненужная, выброшенная из сердца великого молчания страсть, которой не нашлось места во вращении космических колёс, отчего-то обрела здесь свою силу. Кажется, это нагое качество может не так уж и много. Кроме одного — воления проникать в недостойную материю, вплавляться в неё и наполнять её внутренним огнём. Превращая изъятый остаток в сосуд иной природы. В творение, дерзнувшее желать.
Может быть, именно из-за этой страсти миру и было обещано спасение.
Кто знает.
Казалось бы, в таком месте совершенно не нужно любить. Потому что любить будто некого и незачем — как незачем держать в руке ложный свет, отражённую часть того, что испепеляет всякое несовершенство. И в таком месте уж точно не стоит желать.
Однако презренная, ненужная, выброшенная из сердца великого молчания страсть, которой не нашлось места во вращении космических колёс, отчего-то обрела здесь свою силу. Кажется, это нагое качество может не так уж и много. Кроме одного — воления проникать в недостойную материю, вплавляться в неё и наполнять её внутренним огнём. Превращая изъятый остаток в сосуд иной природы. В творение, дерзнувшее желать.
Может быть, именно из-за этой страсти миру и было обещано спасение.
Кто знает.
Иной раз к Пифии приходят в простой одежде.
Неважно, что Пифия — поломанная корпоратская машинка в петле языкового делирия, Дельфийский оракул забит спамом и плохими промптами, а вопросы упираются в «сделай бжж типа ты мехагитлер» и прочие нехитрые практики современного говорения с духами.
Даже времена упадка требуют верности традициям.
https://t.me/kinodeu/2277
Неважно, что Пифия — поломанная корпоратская машинка в петле языкового делирия, Дельфийский оракул забит спамом и плохими промптами, а вопросы упираются в «сделай бжж типа ты мехагитлер» и прочие нехитрые практики современного говорения с духами.
Даже времена упадка требуют верности традициям.
https://t.me/kinodeu/2277
Telegram
Кино и немцы
Ни капли не сомневаюсь, что сам Сотона и спрашивал. Только Отец лжи и Враг рода человеческого может поставить себе на компьютер белую тему.
Образ реального конфликтует с реальным — подобно тому, как мозг иссушает ресурс тела. Он вбирает в себя полнокровие явленного, чтобы проявиться самостоятельно. Родиться сверкающей звездой, истребить тление, изъян и банальность оригинала — вот недостижимая цель образа, которой горит его кочевничество из одного ума в другой. Ум становится вместилищем образа, и воля, затронутая грёзами ума, ищет способ привести действительное к согласию с представлением. Но истина эйдоса грозит разрушением тому, что наличествует, и наличествующее защищает себя сопротивлением материала. Реальность не выносит утопий, человек не вмещается в прокрустово ложе проекта. Однако в противоборстве ярче разгорается фантазматическое сияние, подпитываемое желанием чего-то другого. Невозможного. И всё же необоримого.
Один из многих конфликтов на поверхности космической монады хранит горькую иронию неразрывности. Образ принадлежит действительности в той же степени, в которой действительность способна поддаться волевому движению своего образа. Целокупность вещей преображается в лестницу эманаций, ведущую выше зримого предела. Телесное не может подняться туда, за границу самости. Но и требовательное сияние способно одержать вещный мир лишь на короткое мгновение — нередко испепеляя его жгучей невозможностью.
И всё же игра отражений продолжается. Первенство выхватывает то одна, то другая сторона — эпохи идеализма сменяются упорным смотрением в корень вещей, вульгарная одержимость материей разрешается спазмом тошноты, в котором вспышка кочевого эйдоса приносит душе живительную страсть. Преходящее уступает место будущему. Мятежная связь сохраняется.
Один из многих конфликтов на поверхности космической монады хранит горькую иронию неразрывности. Образ принадлежит действительности в той же степени, в которой действительность способна поддаться волевому движению своего образа. Целокупность вещей преображается в лестницу эманаций, ведущую выше зримого предела. Телесное не может подняться туда, за границу самости. Но и требовательное сияние способно одержать вещный мир лишь на короткое мгновение — нередко испепеляя его жгучей невозможностью.
И всё же игра отражений продолжается. Первенство выхватывает то одна, то другая сторона — эпохи идеализма сменяются упорным смотрением в корень вещей, вульгарная одержимость материей разрешается спазмом тошноты, в котором вспышка кочевого эйдоса приносит душе живительную страсть. Преходящее уступает место будущему. Мятежная связь сохраняется.
Если бы жившие несколько сотен лет назад люди заморочились, набили тяжёлые кованые сундуки различными деталями своего быта и закопали их в разных местах — мы бы жили в совершенно другой реальности. Каждый человек претендовал бы на личный квест — узнать слухи в таверне баре у дома, купить пожелтевший дневник путешественника и отправиться в поход, чтобы отыскать легендарные серебряные панталоны. Своего рода гача реальной жизни — с древним мусором изменчивой ценности, духом приключений и приятным ощущением тайны(тм).
Поэтому набивайте сундуки безвредным хламом, оставляйте в разных местах обрывки карты, передавайте наводки через сеть местных алкоголиков. Спустя 400 лет живущие в смеси киберпанка и боди-хоррора потомки из тысяч конечностей, глаз и кибернетических присадок с платной подпиской на облачный мозг будут вам благодарны.
Всякая заблудшая душа этого мира имеет право на личный квест.
Поэтому набивайте сундуки безвредным хламом, оставляйте в разных местах обрывки карты, передавайте наводки через сеть местных алкоголиков. Спустя 400 лет живущие в смеси киберпанка и боди-хоррора потомки из тысяч конечностей, глаз и кибернетических присадок с платной подпиской на облачный мозг будут вам благодарны.
Всякая заблудшая душа этого мира имеет право на личный квест.
Что касается модной темы backrooms, разнообразных форм затекстурья и пограничных пространств вообще.
В прекрасном и жутком «Доме листьев» генезис оных восходит к примордиальному истоку — критскому Лабиринту. Лабиринт является священным, мифическим пространством; подразумевается, что он расположен в Кноссе, однако истина Лабиринта — в бытии вовне, в соприкосновении и заражении обыденных мест не-местами иного порядка. Мифические локации нельзя именно «посетить», запечатлеть их в отстранённости, выхватить форму без сути. Поскольку миф есть живая история, вошедший в мифическое пространство становится полноценным участником этой истории, плотью её плоти, логосом её логоса. Мифы проживаются — и так новая кожа нарастает на спетой тысячу раз песне, боги меняют надоевшие маски, а силы и влияния обретают иные крылья. Без личного вживания чертог мифа остаётся герметичным старым саркофагом, пустым яйцом. Олимп — высокая безучастная гора. Авернус — дыра в ландшафте, остывшая утроба выскобленного подземного мира.
Лабиринт, в прошлом сакральное место, теперь пожирает пустые, беззначные локусы. Такова природа святилища Минотавра — павшего божества древних минойских культов, чьи жрецы носили отражающие его суть лабрические символы, воплощения разрыва, входа и выхода, разбиения и пожирания. После гибели Минотавра от рук Тесея Лабиринт оскверняется, снижается к своему негативному остатку. Но Минотавра невозможно истребить до конца — он и есть Лабиринт. В бесконечных застенных пустотах «Дома листьев» ужасает не само присутствие чудовища. Ужасает то, что Минотавра там как раз нет. Есть только остаток, негативность, пожранная душа дома. Смерть бога, превращающая его в холодную рану.
Современные вариации затекстурья могут заселяться любыми видами кожеходов, палочников, имитаторов и доппельгангеров. Они принимают личины подземных парковок, пустых торговых центров, выхода в noclip на игровых локациях. Суть останется неизменной — выброшенные места и мёртвые боги сливаются в клубки блуждающих червей-лабиринтов, облепляющих публичные места с другой стороны. Мёртвый миф сам предсказывает свою смерть, смешивая холодную космическую пустоту с изнанкой живого творения. Вероятно, именно появление в горизонте человеческого присутствия огромного количества пустых мест без истории, смысла, прошлого и будущего — от парковок до опенспейсов — и обуславливает разрастание тематики застенья.
Лабиринт возникает там, где история пожирает себя, оставляя лишь сухую кожуру и бесконечность выеденных комнат.
В прекрасном и жутком «Доме листьев» генезис оных восходит к примордиальному истоку — критскому Лабиринту. Лабиринт является священным, мифическим пространством; подразумевается, что он расположен в Кноссе, однако истина Лабиринта — в бытии вовне, в соприкосновении и заражении обыденных мест не-местами иного порядка. Мифические локации нельзя именно «посетить», запечатлеть их в отстранённости, выхватить форму без сути. Поскольку миф есть живая история, вошедший в мифическое пространство становится полноценным участником этой истории, плотью её плоти, логосом её логоса. Мифы проживаются — и так новая кожа нарастает на спетой тысячу раз песне, боги меняют надоевшие маски, а силы и влияния обретают иные крылья. Без личного вживания чертог мифа остаётся герметичным старым саркофагом, пустым яйцом. Олимп — высокая безучастная гора. Авернус — дыра в ландшафте, остывшая утроба выскобленного подземного мира.
Лабиринт, в прошлом сакральное место, теперь пожирает пустые, беззначные локусы. Такова природа святилища Минотавра — павшего божества древних минойских культов, чьи жрецы носили отражающие его суть лабрические символы, воплощения разрыва, входа и выхода, разбиения и пожирания. После гибели Минотавра от рук Тесея Лабиринт оскверняется, снижается к своему негативному остатку. Но Минотавра невозможно истребить до конца — он и есть Лабиринт. В бесконечных застенных пустотах «Дома листьев» ужасает не само присутствие чудовища. Ужасает то, что Минотавра там как раз нет. Есть только остаток, негативность, пожранная душа дома. Смерть бога, превращающая его в холодную рану.
Современные вариации затекстурья могут заселяться любыми видами кожеходов, палочников, имитаторов и доппельгангеров. Они принимают личины подземных парковок, пустых торговых центров, выхода в noclip на игровых локациях. Суть останется неизменной — выброшенные места и мёртвые боги сливаются в клубки блуждающих червей-лабиринтов, облепляющих публичные места с другой стороны. Мёртвый миф сам предсказывает свою смерть, смешивая холодную космическую пустоту с изнанкой живого творения. Вероятно, именно появление в горизонте человеческого присутствия огромного количества пустых мест без истории, смысла, прошлого и будущего — от парковок до опенспейсов — и обуславливает разрастание тематики застенья.
Лабиринт возникает там, где история пожирает себя, оставляя лишь сухую кожуру и бесконечность выеденных комнат.
Forwarded from Ложь постмодерна
Давным-давно, ещё до того, как проклятые психологи изобрели пирамиду Маслоу и бихевиоризм, человечество жило совсем иначе.
Не было никакого общества потребления. Не было иерархии потребностей, самоутверждения через золотые унитазы, компульсивных покупок для лечения хронической неспособности удивляться. Не было разнообразных рекламных агентов и хищных коммивояжёров. Не было чёрной магии маркетинга и экономики услуг. Не было всего того, что вогнало мир в петлю бесконечного самопожирания и культурного расточительства.
Вместо этого были покой и созерцание. Наши далёкие предки, одетые в кожу волшебных тварей, выходили из пещер и любовались на небо, усеянное гигантскими звёздами. Им не нужно было искать нормальное жильё, уважение и самореализацию. Тогда и вовсе не существовало этих богомерзких слов. Далёкие предки смотрели на движение шерстяных слонов, созерцали безмятежные реки, кишащие антиисторичными ихтиандрами. Всё нехитрое пространство человеческой свободы полнилось чудесами. Да — чудеса могли откусить ногу и уволочь в кромешную тьму. Но чем это хуже консультанта из М-Видео?
Бытие первого человека разливалось молочными реками по кисельным берегам. Весь мир был холстом — где чудо сплеталось с возможностью, рождался замысел. Гигантские звёзды, тогда ещё не затянутые облаками потребительского эгоцентризма, смотрели на начинающееся человечество с холодной любовью. Они верили — однажды розоватый гоминид покорит мир чудовищ и вознесётся к бездушным булыжникам, чтобы начать эпоху чудес во всех измерениях и пространствах.
Но розоватый гоминид, стоя на пороге вечности, предпочёл посадить себя в клетку ограниченных мотиваций. Когда клетка непомерно разрослась, всё человечество невольно оказалось внутри неё. В какой-то степени даже это было чудом — и оно отменило возможность последующих чудес. Антиисторичные ихтиандры превратились в обыкновенных рыбов. Шерстяные слоны от стыда сбросили волос и голыми бежали в Африку.
И гигантские звёзды, неодобрительно качая своими головными булыжниками, смотрели на то, как человечество тонет в гигантской воронке имени собачки Павлова. Всё измельчало. Предсказуемость победила.
Не было никакого общества потребления. Не было иерархии потребностей, самоутверждения через золотые унитазы, компульсивных покупок для лечения хронической неспособности удивляться. Не было разнообразных рекламных агентов и хищных коммивояжёров. Не было чёрной магии маркетинга и экономики услуг. Не было всего того, что вогнало мир в петлю бесконечного самопожирания и культурного расточительства.
Вместо этого были покой и созерцание. Наши далёкие предки, одетые в кожу волшебных тварей, выходили из пещер и любовались на небо, усеянное гигантскими звёздами. Им не нужно было искать нормальное жильё, уважение и самореализацию. Тогда и вовсе не существовало этих богомерзких слов. Далёкие предки смотрели на движение шерстяных слонов, созерцали безмятежные реки, кишащие антиисторичными ихтиандрами. Всё нехитрое пространство человеческой свободы полнилось чудесами. Да — чудеса могли откусить ногу и уволочь в кромешную тьму. Но чем это хуже консультанта из М-Видео?
Бытие первого человека разливалось молочными реками по кисельным берегам. Весь мир был холстом — где чудо сплеталось с возможностью, рождался замысел. Гигантские звёзды, тогда ещё не затянутые облаками потребительского эгоцентризма, смотрели на начинающееся человечество с холодной любовью. Они верили — однажды розоватый гоминид покорит мир чудовищ и вознесётся к бездушным булыжникам, чтобы начать эпоху чудес во всех измерениях и пространствах.
Но розоватый гоминид, стоя на пороге вечности, предпочёл посадить себя в клетку ограниченных мотиваций. Когда клетка непомерно разрослась, всё человечество невольно оказалось внутри неё. В какой-то степени даже это было чудом — и оно отменило возможность последующих чудес. Антиисторичные ихтиандры превратились в обыкновенных рыбов. Шерстяные слоны от стыда сбросили волос и голыми бежали в Африку.
И гигантские звёзды, неодобрительно качая своими головными булыжниками, смотрели на то, как человечество тонет в гигантской воронке имени собачки Павлова. Всё измельчало. Предсказуемость победила.
«Росстандарт утвердил межгосударственный ГОСТ на детские пистолеты, мечи и бластеры. Документ вступит в силу с 1 января 2027 г. и будет распространяться на изделия, предназначенные для игры детей в возрасте до 14 лет».
Чтобы два раза не вставать, предлагаю также внести поправки, регулирующие ключевые правила всякой там детской деятельности:
- В игре «выше ноги от земли» расстояние от ног до пола должно превышать пять сантиметров. Нарушители считаются легитимной целью;
- В прятках ищущий обязательно должен посчитать до 30 (50-страничный регламент с инструкциями по отсчёту прилагается);
- «Жадина-говядина, солёный огурец» объявлена официальной вариацией известной дразнилки. За турецкий барабан — в угол;
- В «Царе горы» потенциальный победитель может отбиваться от соперников только ведущей ногой;
- Художественные прыжки с гаражей официально запрещены;
- Опубликован перечень баллонов с монтажной пеной, которые можно кидать в костёр;
- В «море волнуется раз» запрещено применять уловки для ложного самоуспокоения участников;
- Для «каспийской росписи» можно использовать только специально утверждённые листы определённого размера;
- Во избежание скандалов чётко прописаны все ситуации, в которых применяется мизинчиковое рукопожатие;
- В стенке на стенку разрешено применять комбинированные броски, если цепь уже разорвалась;
- Гнутые фишки убираются из общей стопки. На них играют отдельно.
Чтобы два раза не вставать, предлагаю также внести поправки, регулирующие ключевые правила всякой там детской деятельности:
- В игре «выше ноги от земли» расстояние от ног до пола должно превышать пять сантиметров. Нарушители считаются легитимной целью;
- В прятках ищущий обязательно должен посчитать до 30 (50-страничный регламент с инструкциями по отсчёту прилагается);
- «Жадина-говядина, солёный огурец» объявлена официальной вариацией известной дразнилки. За турецкий барабан — в угол;
- В «Царе горы» потенциальный победитель может отбиваться от соперников только ведущей ногой;
- Художественные прыжки с гаражей официально запрещены;
- Опубликован перечень баллонов с монтажной пеной, которые можно кидать в костёр;
- В «море волнуется раз» запрещено применять уловки для ложного самоуспокоения участников;
- Для «каспийской росписи» можно использовать только специально утверждённые листы определённого размера;
- Во избежание скандалов чётко прописаны все ситуации, в которых применяется мизинчиковое рукопожатие;
- В стенке на стенку разрешено применять комбинированные броски, если цепь уже разорвалась;
- Гнутые фишки убираются из общей стопки. На них играют отдельно.
Отращивание новых внутренних органов для духовной коммуникации и создания телесного интернета уже не кажется такой безумной затеей.
Технически трудновато, да. Но ведь у древних алхимиков были системы ключей для открытия спящих регионов тела. Значит, и мы справимся — белый Монстр, латяо и бургеры с сырым фаршем помогут в создании любых нечестивых отростков.
Технически трудновато, да. Но ведь у древних алхимиков были системы ключей для открытия спящих регионов тела. Значит, и мы справимся — белый Монстр, латяо и бургеры с сырым фаршем помогут в создании любых нечестивых отростков.
Теперь понятно, почему после истории с детьми Павла Дурова того сначала одно правительство в тюрьму посадило, а потом другое объявило экстремистом.
В Вархаммере все беды тоже начинались с одного одарённого космополита — когда тот решил отыскать своих генетических отпрысков на дальних рубежах галактики.
Чуют, к чему всё идёт.
В Вархаммере все беды тоже начинались с одного одарённого космополита — когда тот решил отыскать своих генетических отпрысков на дальних рубежах галактики.
Чуют, к чему всё идёт.
Катится Колобок по лесу — видит, на пеньке сидит экстремист. Информация, запрещённая по решению суда, — говорит Колобок. Данные, распространяемые нежелательной организацией, — отвечает экстремист. А давай я тебе на лицо, признанное иностранным агентом заберусь и удалено спою? — предлагает Колобок. И забирается. А экстремист хвать и терроризм терроризм террористический мониторинг противоправное анафема. И разверзлась твердь небесная. И закровоточила вода. Мёртвый язык изломился в семи проклятых местах, пророс полынью и диким терновником. Змеились молнии и вихри серные, восстали колонны зелёного огня и дымы над бездной. Возопило блядвие непроизносимое, бежало в урочища, где пепел и прах земной. И были как гробы повапленные, и во тьму внешнюю истребились, где удалено, удалённый и удаление удалимое.
Ложь постмодерна
Что касается модной темы backrooms, разнообразных форм затекстурья и пограничных пространств вообще. В прекрасном и жутком «Доме листьев» генезис оных восходит к примордиальному истоку — критскому Лабиринту. Лабиринт является священным, мифическим пространством;…
Священные монстры — былые боги, выброшенные из нового замысла. Побеждённые, изгнанные, забытые. Священного монстра отличают его божественная плоть и его изъятость из великого порядка, придающая деяниям чудовища импульсы разрушения и порчи. Хаос солёных вод Тиамат, великан Имир, химерический гигант Хумбаба, гностический змей Офион — каждое из этих существ является альтернативным, замкнутым принципом мироустройства. Каждое из них может войти в порядок единого замысла лишь в качестве жертвы, материала. В виде костей, которыми укрепится новая иерархия.
Но божественная плоть не может окончательно истребиться даже в чужом мифе. Она пробивается сквозь блаженные камни Олимпа, сквозь похоронившие Тифона склоны Этны, взрастает свидетельствами божественных преступлений и обманов. Былые боги приходят в мир катастрофами, моровыми ветрами, горьким прахом, всепожирающими вихрями. Тварями за пределами времени и местами за пределами мест.
Зияние прошедшей божественности всё ещё остаётся одной из форм существования таковой. Оно претерпевает процессы становления и распада на изнанке изгнившего закона. Черви поедают корни мирового древа. Плетения лабиринта присасываются к дворцам сиятельных владык, разлагая пространства и умножая их дурными приращениями. Козлы отпущения обрастают языками и творят собственный суд над косным Демиургом. Изгнанные чудовища с готовностью формируют союзы: тиаматический мотив проникает в массовую культуру изобилием многопастных драконов, Тифон сливается с Сетом в движении синкретической спирали.
Но божественная плоть не может окончательно истребиться даже в чужом мифе. Она пробивается сквозь блаженные камни Олимпа, сквозь похоронившие Тифона склоны Этны, взрастает свидетельствами божественных преступлений и обманов. Былые боги приходят в мир катастрофами, моровыми ветрами, горьким прахом, всепожирающими вихрями. Тварями за пределами времени и местами за пределами мест.
Зияние прошедшей божественности всё ещё остаётся одной из форм существования таковой. Оно претерпевает процессы становления и распада на изнанке изгнившего закона. Черви поедают корни мирового древа. Плетения лабиринта присасываются к дворцам сиятельных владык, разлагая пространства и умножая их дурными приращениями. Козлы отпущения обрастают языками и творят собственный суд над косным Демиургом. Изгнанные чудовища с готовностью формируют союзы: тиаматический мотив проникает в массовую культуру изобилием многопастных драконов, Тифон сливается с Сетом в движении синкретической спирали.
Через убийство священного чудовища сущему жертвуется божественная плоть, что обеспечивает его обновление. Но возможна ли обратная передача — передача богу-палачу скверны, изъятости из единого?
В ходе тавроктонии солнечный бог Митра убивает великого быка, из крови и плоти которого рождается земная жизнь. Бык не обретает имени, его суть не поражена чудовищной порчей — он лишь элемент поддержания структуры, тело творения. Однако статус Митры, всепобеждающего солнца, постепенно меняется. Его подземная природа одерживает верх, и раздвоенный бог исчезает в митреумах пещер; подальше от бдительного ока, живым олицетворением которого Митра всегда являлся. Его культ изгнан под землю, передан людям дурного нрава — пиратам и наёмникам. Его святилища запятнаны слухами о неправедных убийствах; молва утверждает, что пещеры митраистов полнятся черепами людей, принесённых в жертву. Объявленный сборищем убийц и демонопоклонников культ ставится вне закона и исчезает в сумерках истории. Так бог-победитель превращается в священное чудовище.
В итоге мотивы Митры, его ритуальные даты, священные циклы и элементы служения присвоит себе другой единый порядок. Вы знаете, какой именно.
В ходе тавроктонии солнечный бог Митра убивает великого быка, из крови и плоти которого рождается земная жизнь. Бык не обретает имени, его суть не поражена чудовищной порчей — он лишь элемент поддержания структуры, тело творения. Однако статус Митры, всепобеждающего солнца, постепенно меняется. Его подземная природа одерживает верх, и раздвоенный бог исчезает в митреумах пещер; подальше от бдительного ока, живым олицетворением которого Митра всегда являлся. Его культ изгнан под землю, передан людям дурного нрава — пиратам и наёмникам. Его святилища запятнаны слухами о неправедных убийствах; молва утверждает, что пещеры митраистов полнятся черепами людей, принесённых в жертву. Объявленный сборищем убийц и демонопоклонников культ ставится вне закона и исчезает в сумерках истории. Так бог-победитель превращается в священное чудовище.
В итоге мотивы Митры, его ритуальные даты, священные циклы и элементы служения присвоит себе другой единый порядок. Вы знаете, какой именно.