19 ноября 100 лет Юрию Кнорозову, дешифровщику языка майя. По этому поводу фильм и офигительный кусок про Кнорозова из воспоминаний
Алексея Хвостенко. Когда же, если не сейчас ;)
"...В середине 60-х годов я работал некоторое время с академиком Кнорозовым. В то время как раз вышел огромный том о письменности индейцев майя, а я по своей любви к текстам первоисточников не смог удержаться, чтобы не купить его. В то время я жил со своей подружкой, настоящего имени которой никто не знал. Я же называл ее Дуськой (от русского ласкательного словечка “дуся”), и этим именем мои друзья ее и называли. Она, просмотрев эту книгу, очень увлеклась ею (она почти во всем разделяла мои вкусы). И вот ей пришла в голову мысль расписать в нашей комнате копиями “иероглифов” майя стенку, испачканную какой-то дрянью. Она покрыла ее какой-то краской и черной сверху повторила эти “иероглифы”.
Я любовался стенкой, а самому ужасно хотелось познакомиться с человеком, который расшифровал письменность этих практически вымерших индейцев. Был у меня тогда приятель, которого мы все звали Сэнди Конрад. Под этим псевдонимом он выпустил в “самиздате” маленькую книжечку “Пузыри земли”, где были такие строки:
Стоптанною попою
Он растекся по полу и т. п.
Был у него и другой псевдоним — Битов. Под этим именем он написал роман “биты” и несколько рассказов. Когда я был уже в Париже одним из редакторов русского литературного журнала, мы издали несколько рассказов под его настоящим именем.
Тогда же я ни о каком Париже не думал, а хотел всего-навсего познакомиться с Кнорозовым. И вот в случайном разговоре с Сашей Кондратовым выяснилось, что наш Битов (не путать с нынешним писателем Андреем Битовым) лично знаком с Юрием Валентиновичем, и пообещал как-нибудь привести его ко мне. Я и думать забыл про этот разговор, как однажды, примерно в час ночи, раздался звонок в моей коммунальной квартире, и я поспешил открыть дверь, чтобы не переполошились соседи. Выйдя на лестничную площадку, я увидел картину, достойную известного автора шедевра “Не ждали”! Впереди стоял Сэнди, а за ним какой-то тип в шапке, надвинутой на глаза, и в грязном пальто. Я был в полном недоумении, но тем не менее посторонился и пропустил их внутрь. В коридоре я тихо спросил Сэнди: “Кто это?” “Тс-с, — сказал он, — это академик Кнорозов”. “Ну и ну”, — подумал я, но все-таки пропустил их в комнату. При свете я разглядел академика получше. Он был с головы до ног покрыт грязью, на лице кровавые подтеки, вид совершенно невменяемый. “Это он упал в лужу”, — оправдываясь, прошептал Сэнди.
Они принесли с собой бутылку водки, и, когда мы допили ее, Кнорозов уже был неспособен пошевелить ни рукой, ни ногой. Его уложили на пол, Сэнди пристроился рядом, а мы с Дуськой расположились на единственной тахте. Утром, когда я проснулся, мой приятель уже успел сбегать за водкой и закуской и расталкивал непробудного академика. Дуська отвела его в ванну и кое-как отмыла. Потом она усадила его на табуретке посередине комнаты. Он не мог поднять головы (похмелье давало себя знать) и смотрел в пол. Сэнди тем временем готовил бутерброды и разливал водку. Мы выпили по первой и со второго раза прикончили бутылку. Сэнди достал вторую. Тут Кнорозов стал приходить в себя и огляделся вокруг. Взгляд его упал на стенку, расписанную Дуськой мотивами майя. Не знаю, о чем он подумал, но весь его вид выражал явное недоумение. “Что это?” — спросил он. Я взял том, написанный им, и, указывая на Дуську, сказал: “Вот, она срисовала”. На лице академика обозначилось явное облегчение. Он отхлебнул еще водки и вдруг обратился ко мне: “Ты знаешь языки?” “Английский, — ответил я, — ну и русский, разумеется”. “В вашей монографии много интересных текстов и репродукций. Я поэт и художник, так что и то и другое мне крайне интересно”, — добавил я. Юрий Валентино-вич оживился. “Хочешь работать со мной? — спросил он. — Я сделаю из тебя отличного дешифровщика”. Я с радостью согласился.
Алексея Хвостенко. Когда же, если не сейчас ;)
"...В середине 60-х годов я работал некоторое время с академиком Кнорозовым. В то время как раз вышел огромный том о письменности индейцев майя, а я по своей любви к текстам первоисточников не смог удержаться, чтобы не купить его. В то время я жил со своей подружкой, настоящего имени которой никто не знал. Я же называл ее Дуськой (от русского ласкательного словечка “дуся”), и этим именем мои друзья ее и называли. Она, просмотрев эту книгу, очень увлеклась ею (она почти во всем разделяла мои вкусы). И вот ей пришла в голову мысль расписать в нашей комнате копиями “иероглифов” майя стенку, испачканную какой-то дрянью. Она покрыла ее какой-то краской и черной сверху повторила эти “иероглифы”.
Я любовался стенкой, а самому ужасно хотелось познакомиться с человеком, который расшифровал письменность этих практически вымерших индейцев. Был у меня тогда приятель, которого мы все звали Сэнди Конрад. Под этим псевдонимом он выпустил в “самиздате” маленькую книжечку “Пузыри земли”, где были такие строки:
Стоптанною попою
Он растекся по полу и т. п.
Был у него и другой псевдоним — Битов. Под этим именем он написал роман “биты” и несколько рассказов. Когда я был уже в Париже одним из редакторов русского литературного журнала, мы издали несколько рассказов под его настоящим именем.
Тогда же я ни о каком Париже не думал, а хотел всего-навсего познакомиться с Кнорозовым. И вот в случайном разговоре с Сашей Кондратовым выяснилось, что наш Битов (не путать с нынешним писателем Андреем Битовым) лично знаком с Юрием Валентиновичем, и пообещал как-нибудь привести его ко мне. Я и думать забыл про этот разговор, как однажды, примерно в час ночи, раздался звонок в моей коммунальной квартире, и я поспешил открыть дверь, чтобы не переполошились соседи. Выйдя на лестничную площадку, я увидел картину, достойную известного автора шедевра “Не ждали”! Впереди стоял Сэнди, а за ним какой-то тип в шапке, надвинутой на глаза, и в грязном пальто. Я был в полном недоумении, но тем не менее посторонился и пропустил их внутрь. В коридоре я тихо спросил Сэнди: “Кто это?” “Тс-с, — сказал он, — это академик Кнорозов”. “Ну и ну”, — подумал я, но все-таки пропустил их в комнату. При свете я разглядел академика получше. Он был с головы до ног покрыт грязью, на лице кровавые подтеки, вид совершенно невменяемый. “Это он упал в лужу”, — оправдываясь, прошептал Сэнди.
Они принесли с собой бутылку водки, и, когда мы допили ее, Кнорозов уже был неспособен пошевелить ни рукой, ни ногой. Его уложили на пол, Сэнди пристроился рядом, а мы с Дуськой расположились на единственной тахте. Утром, когда я проснулся, мой приятель уже успел сбегать за водкой и закуской и расталкивал непробудного академика. Дуська отвела его в ванну и кое-как отмыла. Потом она усадила его на табуретке посередине комнаты. Он не мог поднять головы (похмелье давало себя знать) и смотрел в пол. Сэнди тем временем готовил бутерброды и разливал водку. Мы выпили по первой и со второго раза прикончили бутылку. Сэнди достал вторую. Тут Кнорозов стал приходить в себя и огляделся вокруг. Взгляд его упал на стенку, расписанную Дуськой мотивами майя. Не знаю, о чем он подумал, но весь его вид выражал явное недоумение. “Что это?” — спросил он. Я взял том, написанный им, и, указывая на Дуську, сказал: “Вот, она срисовала”. На лице академика обозначилось явное облегчение. Он отхлебнул еще водки и вдруг обратился ко мне: “Ты знаешь языки?” “Английский, — ответил я, — ну и русский, разумеется”. “В вашей монографии много интересных текстов и репродукций. Я поэт и художник, так что и то и другое мне крайне интересно”, — добавил я. Юрий Валентино-вич оживился. “Хочешь работать со мной? — спросил он. — Я сделаю из тебя отличного дешифровщика”. Я с радостью согласился.
Через некоторое время я пришел к нему в Академию наук, что была выстроена на Неве еще при Петре. Кнорозов поручил мне интереснейшую работу: делать сводную таблицу текстов мифов, сказок и легенд туземцев Океании. В то время он занимался дешифровкой письменности вымерших или переселившихся куда-то аборигенов острова Пасхи. Но о самой работе я рассказывать не буду — это другая тема. А вот как протекал наш рабочий день — это интересно. Утро начиналось с закупки портвейна. 2, 3 или 4 бутылки в зависимости от нашего материального состояния. Мы поднимались наверх в Кунсткамеру с заспиртованными монстрами, начало собиранию которых опять же вышло еще при Петре. Я — с увесистыми томами, Кнорозов — с “листингами”. Я читал, он считал непонятные мне цифры, которые выдавал ему допотопный компьютер. Бутылки мы приканчивали до обеда. В обед покупалась бутыль водки, но раскрывалась уже в академической столовой под научную закуску. Потом закупалась еще пара бутылок портвейна, и к вечеру мы их приканчивали, продолжая наши научные занятия. Протянув таким образом год, я научился пить и работать одновременно.
Надо отдать должное Кнорозову — я никогда больше не видел его в таком состоянии, как в первую ночь нашего знакомства. Он всегда сохранял ясную голову, знал и помнил все на свете, терпеть не мог своих коллег за слабоумие, и помощников всегда брал себе со стороны..."
Сильны товарищи!
Полностью Хвост тут https://magazines.gorky.media/nlo/2005/2…, но про Кнорозова там больше нет.
...
Надо отдать должное Кнорозову — я никогда больше не видел его в таком состоянии, как в первую ночь нашего знакомства. Он всегда сохранял ясную голову, знал и помнил все на свете, терпеть не мог своих коллег за слабоумие, и помощников всегда брал себе со стороны..."
Сильны товарищи!
Полностью Хвост тут https://magazines.gorky.media/nlo/2005/2…, но про Кнорозова там больше нет.
...
Занятно, но самый мало читаемый из символистской публики -- Мережковский...
Forwarded from Игорь Караулов
Хотя символистский поворот был объявлен Мережковским ещё в 1892 году, настоящий разрыв между старой и новой поэтикой случился в следующем десятилетии, на фоне японской войны и первой революции. Всеобщая реальность затопила частную жизнь, и прежние литературные понятия стали неактуальны. Тогда Блок уходит от Прекрасной Дамы в красно-серые ландшафты "Города", ещё один символист, Белый, в "Пепле" присягает реалисту Некрасову, герметичный Бальмонт стремится воспеть рабочий класс, а ветерана символистов Минского заносит аж в редколлегию большевистской газеты. Тогда же в поэзию приходят люди как будто бы ниоткуда. Кузмин, начинавший как музыкант. Анненский, скромно сидевший в Царском Селе. Из каких-то скитов является Клюев. Возникает Елена Гуро, тихая домашняя дилетантка.
Всего этого вообще-то не должно было быть. Была же Академия наук, чья Пушкинская премия диктовала официальную иерархию. Из тех поэтов, которых мы сегодня широко читаем, этой премией был отмечен только Бунин. Не вызывают сегодня вопросов Случевский и Лохвицкая. А Цертелев, Голенищев-Кутузов, Вейнберг? Кто сегодня знает Ольгу Чюмину, отмеченную этой премией трижды? Разумеется, никакого Блока, Белого, Брюсова, Гумилева и т.п. в этой иерархии нет, хотя премия присуждалась аж до 1919 года.
Теперь может показаться, что башня Иванова была нормативной инстанцией. А это был приют контркультуры, вроде нынешнего "Бункера на Лубянке".
Вот примерно такой же разрыв поэтики, разрыв в понятиях о том, что в поэзии хорошо, а что плохо, происходит и сейчас. Закономерно, что он приурочен к наиболее жёсткому на нашей памяти столкновению частной жизни с исторической реальностью.
Всего этого вообще-то не должно было быть. Была же Академия наук, чья Пушкинская премия диктовала официальную иерархию. Из тех поэтов, которых мы сегодня широко читаем, этой премией был отмечен только Бунин. Не вызывают сегодня вопросов Случевский и Лохвицкая. А Цертелев, Голенищев-Кутузов, Вейнберг? Кто сегодня знает Ольгу Чюмину, отмеченную этой премией трижды? Разумеется, никакого Блока, Белого, Брюсова, Гумилева и т.п. в этой иерархии нет, хотя премия присуждалась аж до 1919 года.
Теперь может показаться, что башня Иванова была нормативной инстанцией. А это был приют контркультуры, вроде нынешнего "Бункера на Лубянке".
Вот примерно такой же разрыв поэтики, разрыв в понятиях о том, что в поэзии хорошо, а что плохо, происходит и сейчас. Закономерно, что он приурочен к наиболее жёсткому на нашей памяти столкновению частной жизни с исторической реальностью.
Чем интересен Эйдос — тем, что в нем история есть не только в виде исторических книжек, а в том, что сами эти книжки — уже часть истории, которую топором не вырубишь. Правда, если знать, куда смотреть... а уж их сочетание, этих книжек! Бывает прямо прекрасное.
Вот например. Попадается книжка с абсолютно белогвардейской эстетикой обложки и таким пафосным описанием: "романы... автора, который принимал непосредственное участие в Гражданской войне на стороне Белого движения — это ещё один взгляд.... на трагическую судьбу русской армии Юга россии, пытавшейся спасти от гибели родное Отечество". И ужасно хочется взять карандаш и прямо в аннотации дописать: "...впоследствии автор — член Союза писателей СССР, заслуженный деятель культуры Казахской ССР, известный пушкинист". Не правда ли, пафос как-то немного меркнет и описание играет другими красками?
А потому, что книжки этого же автора, Николая Алексеевича Раевского — в Эйдосе завсегдатаи много лет: "Когда заговорят портреты", "Портреты заговорили", двухтомник его — всё абсолютно советское, изданное настолько скучно, что и внимание не обратишь — ну, ещё один пушкинист, тьмы их, подумаешь.
Николай Алексеевич Раевский между тем — ужасно интересный персонаж. Он прожил 94 года, в которые уместилось естествознание (учёный-энтомолог), военное дело (капитан артиллерии в Первой мировой и Гражданской), пушкиноведение (нашёл и ввёл в оборот архив сестры Н. Гончаровой), лагерь в Советском Союзе (5 лет на Украине и в Сибири, там же освоил профессию мед.лаборанта приличной категории), автор нескольких книг и воспоминаний.
Если совсем кратко, то он вместе с армией Врангеля бежал из Крыма, потом был в Галлиполи (известен его "Дневник Галлиполийца"). Потом остатки армии разбрелись по Европе, Раевский осел в Праге, закончил университет (энтомология), занялся пушкинскими исследованиями, преподавал французский, переводил — такая эмигрантская жизнь, скромная, но довольно приличная. В начале войны его арестовало гестапо, потом выпустило. В конце войны пришли наши, тоже арестовали. В принципе, он бы мог раскаяться в белогвардейском прошлом, и от него бы, может, отстали — судя по его воспоминаниям, была такая возможность, но он каяться не стал (офицер!) и поехал в исправительный лагерь на пять лет.
В вики и статьях написано, что он попал в лагерь "за сотрудничество с мировой буржуазией", и это выглядит — ну так, абсурд же был в СССР, вот и сажали за что попало. Но это маленькое лукавство — в статье 58.4 часть 4 говорится о "находящимся под влиянием или непосредственно организованным этой буржуазией _общественным группам и организациям_, в осуществлении враждебной против Союза ССР деятельности", а в уставе РОВС (наследник Белой армии), членом которого он состоял, о противодействии большевикам говорилось прямо. В этом и имело смысл каяться, если уж каяться — или ехать в лагерь. В общем, несмотря на то, что он "ничего такого не совершал", к советской власти у него поэтому обиды не было, а было любопытство и готовность, раз уж так жизнь повернулась, начать новую её страницу, как получится.
О своих лагерных годах Раевский написал "Воспоминания", точнее, надиктовал на магнитофон уже в 90 лет. Время было ещё абсолютно советское, и он диктовал не для издания, а "для вечности", имея в виду "читателя XXI века" (это мы, привет). И вот от "лагерного канона" они отличаются самым удивительным образом. Кроме любопытства и приметливости, в них абсолютный ноль ностальгии по жизни в Европе — вообще ни разу не мелькала даже мысль о том, как ему не повезло, злобные большевики, а вот остался бы в Праге... Нет, вообще ни следа об этом. И вообще никакого нытья и сетований на несправедливую судьбу. Зато довольно много о том хорошем, что он видел в лагере — а ему, прошедшему Гражданскую, видевшему самые разные изуверства, а в конце понюхавшему гестапо, было с чем сравнить. И о плохом, конечно, тоже, это не комсомольский доклад — но тем удивительнее и ценнее его наблюдения.
Вот например. Попадается книжка с абсолютно белогвардейской эстетикой обложки и таким пафосным описанием: "романы... автора, который принимал непосредственное участие в Гражданской войне на стороне Белого движения — это ещё один взгляд.... на трагическую судьбу русской армии Юга россии, пытавшейся спасти от гибели родное Отечество". И ужасно хочется взять карандаш и прямо в аннотации дописать: "...впоследствии автор — член Союза писателей СССР, заслуженный деятель культуры Казахской ССР, известный пушкинист". Не правда ли, пафос как-то немного меркнет и описание играет другими красками?
А потому, что книжки этого же автора, Николая Алексеевича Раевского — в Эйдосе завсегдатаи много лет: "Когда заговорят портреты", "Портреты заговорили", двухтомник его — всё абсолютно советское, изданное настолько скучно, что и внимание не обратишь — ну, ещё один пушкинист, тьмы их, подумаешь.
Николай Алексеевич Раевский между тем — ужасно интересный персонаж. Он прожил 94 года, в которые уместилось естествознание (учёный-энтомолог), военное дело (капитан артиллерии в Первой мировой и Гражданской), пушкиноведение (нашёл и ввёл в оборот архив сестры Н. Гончаровой), лагерь в Советском Союзе (5 лет на Украине и в Сибири, там же освоил профессию мед.лаборанта приличной категории), автор нескольких книг и воспоминаний.
Если совсем кратко, то он вместе с армией Врангеля бежал из Крыма, потом был в Галлиполи (известен его "Дневник Галлиполийца"). Потом остатки армии разбрелись по Европе, Раевский осел в Праге, закончил университет (энтомология), занялся пушкинскими исследованиями, преподавал французский, переводил — такая эмигрантская жизнь, скромная, но довольно приличная. В начале войны его арестовало гестапо, потом выпустило. В конце войны пришли наши, тоже арестовали. В принципе, он бы мог раскаяться в белогвардейском прошлом, и от него бы, может, отстали — судя по его воспоминаниям, была такая возможность, но он каяться не стал (офицер!) и поехал в исправительный лагерь на пять лет.
В вики и статьях написано, что он попал в лагерь "за сотрудничество с мировой буржуазией", и это выглядит — ну так, абсурд же был в СССР, вот и сажали за что попало. Но это маленькое лукавство — в статье 58.4 часть 4 говорится о "находящимся под влиянием или непосредственно организованным этой буржуазией _общественным группам и организациям_, в осуществлении враждебной против Союза ССР деятельности", а в уставе РОВС (наследник Белой армии), членом которого он состоял, о противодействии большевикам говорилось прямо. В этом и имело смысл каяться, если уж каяться — или ехать в лагерь. В общем, несмотря на то, что он "ничего такого не совершал", к советской власти у него поэтому обиды не было, а было любопытство и готовность, раз уж так жизнь повернулась, начать новую её страницу, как получится.
О своих лагерных годах Раевский написал "Воспоминания", точнее, надиктовал на магнитофон уже в 90 лет. Время было ещё абсолютно советское, и он диктовал не для издания, а "для вечности", имея в виду "читателя XXI века" (это мы, привет). И вот от "лагерного канона" они отличаются самым удивительным образом. Кроме любопытства и приметливости, в них абсолютный ноль ностальгии по жизни в Европе — вообще ни разу не мелькала даже мысль о том, как ему не повезло, злобные большевики, а вот остался бы в Праге... Нет, вообще ни следа об этом. И вообще никакого нытья и сетований на несправедливую судьбу. Зато довольно много о том хорошем, что он видел в лагере — а ему, прошедшему Гражданскую, видевшему самые разные изуверства, а в конце понюхавшему гестапо, было с чем сравнить. И о плохом, конечно, тоже, это не комсомольский доклад — но тем удивительнее и ценнее его наблюдения.
Всё-таки как отличаются мысли человека военного и пожившего — от рефлексий "мирняка", выдернутого из комфорта... Раевский воевал и видел уж изнанку из изнанок, и предательство, и воровство и низость, и героизм тут же, и обыденность надо всем; врагов понимал как врагов, и от них ожидал того же. "Конница в любой момент могла наскочить и тогда конец... В памяти стояли полуголые трупы коммунистов под Славгородом с вырубленными на головах звёздами" — из его "Дневника..." Удивляться, что в лагере могут плохо кормить, или что надо слушать глупые приказы, или делать что не нравится — ну не удивляет его. Зато удивляет, что бывают танцы (до 48 года трудовые лагеря были совместными, был труд, секс и любовь), что много грамотных, и добрых, что к нему каких-то особых претензий и злобы нет, что дисциплина сама по себе не нацелена на унижение (это он с европейцами сравнивает).
Почитайте, короче, это стоит того.
Отдельно интересно, что в печатном виде "Воспоминаний" его так и не удалось найти. Может и есть где-то мелким тиражом — а может, и нет. Антисоветским деятелям — не надо, им "Дневника" его и "Добровольцев" довольно, с аннотацией, из которой кажется, что там где-то автор и помер, вместе с Врангелем. А кому ещё? Он и похоронен-то в Казахстане, где прожил последние годы — там-то уж вряд ли будут его сильно поминать-издавать...
Впрочем... Николай Алексеевич про Украину писал разрозненно, но довольно много и в Дневнике, и в Воспоминаниях. Он и вырос в Каменец-Подольске, где служил его отец, и с самостийниками тогдашними общался и спорил, чуть к Петлюре не пошёл, но потом обошлось, и потом, в лагере, наблюдая бандеровцев, отмечал, что "с этими будет много возни". Короче, одна надежда — на Захара Прилепина, что обратит внимание и издаст. С комментариями. Человек знал хорошо, о чём писал и, сражаясь против большевиков, понимал, что отрыв Украины — это нельзя вот вообще.
Такая вот разная жизнь и такие разные её отражения. В советских книжках, конечно, не говорилось, что автор был в лагере. Но и в современных не говорится, что он после лагеря прожил жизнь научно состоятельную, вполне благополучную, без фиги в кармане — в СССР! Как о разных людях...
И в одном пространстве — их нынче можно встретить, скорее всего, только у нас...👇
Почитайте, короче, это стоит того.
Отдельно интересно, что в печатном виде "Воспоминаний" его так и не удалось найти. Может и есть где-то мелким тиражом — а может, и нет. Антисоветским деятелям — не надо, им "Дневника" его и "Добровольцев" довольно, с аннотацией, из которой кажется, что там где-то автор и помер, вместе с Врангелем. А кому ещё? Он и похоронен-то в Казахстане, где прожил последние годы — там-то уж вряд ли будут его сильно поминать-издавать...
Впрочем... Николай Алексеевич про Украину писал разрозненно, но довольно много и в Дневнике, и в Воспоминаниях. Он и вырос в Каменец-Подольске, где служил его отец, и с самостийниками тогдашними общался и спорил, чуть к Петлюре не пошёл, но потом обошлось, и потом, в лагере, наблюдая бандеровцев, отмечал, что "с этими будет много возни". Короче, одна надежда — на Захара Прилепина, что обратит внимание и издаст. С комментариями. Человек знал хорошо, о чём писал и, сражаясь против большевиков, понимал, что отрыв Украины — это нельзя вот вообще.
Такая вот разная жизнь и такие разные её отражения. В советских книжках, конечно, не говорилось, что автор был в лагере. Но и в современных не говорится, что он после лагеря прожил жизнь научно состоятельную, вполне благополучную, без фиги в кармане — в СССР! Как о разных людях...
И в одном пространстве — их нынче можно встретить, скорее всего, только у нас...👇
Forwarded from ¡No Pasaràn! (Alex Rodriguez)
С началом Мировой войны потомственный дворянин и будущий писатель Михаил Зощенко ушел добровольцем на фронт.
«Я служил в Мингрельском полку Кавказской гренадерской дивизии.
<…> В двадцать лет – имел пять орденов и был представлен в капитаны. Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на позициях. Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце».
Однажды на одной станции Зощенко попал под бомбежку немецких самолетов. Спасаясь от бомб, Михаил прижался к близлежащему забору…
«И вдруг через щелочку вижу, что за забором артиллерийский склад. Сотни ящиков с артиллерийскими снарядами стоят под открытым небом. <…> Одна бомба, попавшая в ящики, перевернет все кругом на несколько километров.
Сбросив еще несколько бомб, самолеты уходят. Я медленно иду к поезду и в душе благословляю неточную стрельбу. Война станет абсурдом, думаю я, когда техника достигнет абсолютного попадания».
«Я служил в Мингрельском полку Кавказской гренадерской дивизии.
<…> В двадцать лет – имел пять орденов и был представлен в капитаны. Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на позициях. Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце».
Однажды на одной станции Зощенко попал под бомбежку немецких самолетов. Спасаясь от бомб, Михаил прижался к близлежащему забору…
«И вдруг через щелочку вижу, что за забором артиллерийский склад. Сотни ящиков с артиллерийскими снарядами стоят под открытым небом. <…> Одна бомба, попавшая в ящики, перевернет все кругом на несколько километров.
Сбросив еще несколько бомб, самолеты уходят. Я медленно иду к поезду и в душе благословляю неточную стрельбу. Война станет абсурдом, думаю я, когда техника достигнет абсолютного попадания».
афиша-2.jpg
7.5 MB
Света Литвак приедет. Визуальную поэзию покажет. Её же прочитает. Хорошо будет.
В эту субботу и воскресенье Аня расскажет пот топ-10 Владимирской современной литературы
https://vk.com/video-1830250_456239236?list=656da2afe2366b6286
В день рождения Игоря Караулова -- его чтение во Флигеле этой осенью.
В день рождения Игоря Караулова -- его чтение во Флигеле этой осенью.
Vk
Sign in | VK
VK is the largest European social network with more than 100 million active users. Our goal is to keep old friends, ex-classmates, neighbors and colleagues in touch.
Forwarded from ДОЛГАРЕVА 🇷🇺
Товарищи, давайте поболтаем:)
Во-первых, завтра, 10 марта, в 18.00 я выступаю во Владимире. Во Владимирском филиале Российской академии народного хозяйства и
государственной службы при Президенте РФ. Спасибо за это заслуженному актёру РФ Олегу Алексеевичу Жданову (между прочим, отцу военкора RT Игоря Жданова).
Во-вторых совершенно не монтируется с первым, это я поспорила с нежно любимой мною поэтессой Натальей Возжаевой (подписывайтесь!!!) про обсценную лексику. Моё мнение таково, что в качестве средства коммуникации мат, скорее всего, действительно не очень, но вот как средство выразительности он бывает незаменим (ладно, эту мысль я так чеканно сформулировала не сама - формулировка принадлежит профессору литературоведения из Томска).
Согласны?
Поэтому ханжество мне нестерпимо жмёт. Я, человек XXI века, не помещаюсь в якеменщину (якеменки - это организаторы движения "Наши", не благодаря, а вопреки которым у нас есть патриотичная молодёжь, а не только ЧВК " Рëдан").
И да. В детстве я трёхтомник Пушкина знала почти наизусть. И очень радовалась, когда угадывала новые и новые слова на месте многоточий:)
PS Вы могли заметить, что из уважения к читателям я отказалась от обсценной лексики в постах. Но как средство выразительности, редкое, но яркое, в литературном тексте - мат из русского языка не вычеркнуть.
@dolgarevaanna
Во-первых, завтра, 10 марта, в 18.00 я выступаю во Владимире. Во Владимирском филиале Российской академии народного хозяйства и
государственной службы при Президенте РФ. Спасибо за это заслуженному актёру РФ Олегу Алексеевичу Жданову (между прочим, отцу военкора RT Игоря Жданова).
Во-вторых совершенно не монтируется с первым, это я поспорила с нежно любимой мною поэтессой Натальей Возжаевой (подписывайтесь!!!) про обсценную лексику. Моё мнение таково, что в качестве средства коммуникации мат, скорее всего, действительно не очень, но вот как средство выразительности он бывает незаменим (ладно, эту мысль я так чеканно сформулировала не сама - формулировка принадлежит профессору литературоведения из Томска).
Согласны?
Поэтому ханжество мне нестерпимо жмёт. Я, человек XXI века, не помещаюсь в якеменщину (якеменки - это организаторы движения "Наши", не благодаря, а вопреки которым у нас есть патриотичная молодёжь, а не только ЧВК " Рëдан").
И да. В детстве я трёхтомник Пушкина знала почти наизусть. И очень радовалась, когда угадывала новые и новые слова на месте многоточий:)
PS Вы могли заметить, что из уважения к читателям я отказалась от обсценной лексики в постах. Но как средство выразительности, редкое, но яркое, в литературном тексте - мат из русского языка не вычеркнуть.
@dolgarevaanna