ПРОПОВЕДЬ О КРЕАТИВНОСТИ
Самые обывательские представления о творческой способности человека мы обобщили термином креативность. Это особая «компетенция» — спонтанно делать неожиданные, ярко оригинальные ходы, компетенция делать причудливо, компетенция порождать нетривиальные жесты. Креативность рифмуется с остроумием, связывается с комбинаторным задействованием разных «типов интеллекта».
Обратите внимание. Нельзя заменить креативный на созидательный, это очень неточные синонимы. Русский язык оставляет для славянизмов «онтологическую» семантику, в которой он отказывает англицизмам.
Креативные свойства никогда не мешали большим авторам. Но не креативность лежит в основании их творчества. В их произведениях воплощается, попросту говоря, глубокий опыт. Уникальный — опыт. Сначала проживается (продумывается, прорабатывается) — потом воплощается.
Вездесущая креативность со временем (или с возрастом?) сильно наскучивает. А культурные индустрии всё жмут и выжимают креативную мощь. Отсюда созидательная немощь.
Самые обывательские представления о творческой способности человека мы обобщили термином креативность. Это особая «компетенция» — спонтанно делать неожиданные, ярко оригинальные ходы, компетенция делать причудливо, компетенция порождать нетривиальные жесты. Креативность рифмуется с остроумием, связывается с комбинаторным задействованием разных «типов интеллекта».
Обратите внимание. Нельзя заменить креативный на созидательный, это очень неточные синонимы. Русский язык оставляет для славянизмов «онтологическую» семантику, в которой он отказывает англицизмам.
Креативные свойства никогда не мешали большим авторам. Но не креативность лежит в основании их творчества. В их произведениях воплощается, попросту говоря, глубокий опыт. Уникальный — опыт. Сначала проживается (продумывается, прорабатывается) — потом воплощается.
Вездесущая креативность со временем (или с возрастом?) сильно наскучивает. А культурные индустрии всё жмут и выжимают креативную мощь. Отсюда созидательная немощь.
Некоторые интеллигентные люди предлагают смотреть на открытие ОИ в Париже как на воплощение карнавальной традиции, о которой можно осведомиться «хотя бы» в работах Бахтина. Не понимаю: зачем Бахтин, карнавал? Можно просто сказать, что это корпоративный капустник с неизбежным кроссдрессингом: мужики нарядились в женские платья и показывают живые картины, самый некрасивый мужик разделся и поёт на скабрезные темы. На самом деле, шут с ним, пусть будет карнавал (как режиссёр его понимает). Дело же в публике. Это шоу не для французских медиевистов и советских интеллигентов. Смысл принадлежит не им. Вот иранская сторона уже официально выразила возмущение (для них, для шиитов, Иса Мессия всё ещё не Микки Маус). Другие — неофициально. А что, это так неожиданно, что кто-то вместо доброго капустника увидел оскорбление священных образов? Нет, ни для кого это не неожиданность. Хотели так выступить, с таким резонансом. Так что ж на Бахтина кивать, коли хотели побезобразничать и — что хотели, то и сделали? А Михаила Михайловича оставьте в покое. Он был большой мыслитель. Если уж его вспомнили, то напомню вам его теорию слова с оглядкой на другого, слова с двойной интонировкой, слова с лазейкой. Но эта часть теории слишком сложна.
Размышлял над христианской этикой, и опять пришла в голову абсолютно «лаканистская» мысль.
Ближний — это тот, кому вы лжёте прямо сейчас.
Не знаю, что с этой мыслью и делать. Речь, конечно, идёт о том, что ложь — самое человеческое из социальных отношений, никогда не устранимое из коммуникации, поддерживающее коммуникацию в качестве исходной конвенции. Эта мысль меня, признаюсь, всё ещё расстраивает.
Ближний — это тот, кому вы лжёте прямо сейчас.
Не знаю, что с этой мыслью и делать. Речь, конечно, идёт о том, что ложь — самое человеческое из социальных отношений, никогда не устранимое из коммуникации, поддерживающее коммуникацию в качестве исходной конвенции. Эта мысль меня, признаюсь, всё ещё расстраивает.
Чертогон как мистерия.pdf
143.3 KB
Вышла в соавторстве с замечательным молодым исследователем статья о таинственном рассказе Н.С. Лескова «Чертогон». Академик А.М. Панченко видел в этом произведении ключ к пониманию русской ментальности. «Чертогон» перекликается с большим массивом текстов о русском национальном духе, душе России. Наш заход заключался в осмысленном противоречии с литературно-критической репутацией Лескова. Во-первых, мы видим текст Лескова как эстетически организованное разноречие, несогласие, гетерономию. Во-вторых, мы обнаруживаем (и здесь мы, кажется, доказательны) диалогическую ориентированность Лескова на западно-европейскую культуру (Данте, снова Данте). В-третьих, мы хотим читать Лескова не как автора о русском вообще, в веках, в тысячелетней непрерывности — но как того, кто находится в конкретном месте и раскрывает мир из своего момента. Это — момент русской модернизации, искривления модернизации в России. Описанная в рассказе духовная практика прочитана в веберианской перспективе — как свидетельство о том духовном типе, который стоит у истока русского капитализма.
ХРИСТИАНСТВО. ЭТИКА. ПСИХОАНАЛИЗ
Добрый человек, по просьбе моей, предложила мне тему: раскрыть отношения христианской этики с психоанализом. Сама постановка вопроса оказалась точна. Точна в лакановском духе.
Одной из бед христианства в современную эпоху стала редукция христианства к этике. Мы будем понимать Бога как идею добра, а Христа — как практическое воплощение этой идеи. Такой путь завел христианство в глубокий кризис — тот кризис, внутри которого становится понятна острота и глубина ницшеанства как сопротивления морализму. Однако другим ответом на мораль, поглотившую все истины, стал именно психоанализ. VII Семинар Лакана (1959/1960) дает прочтение всего психоаналитического проекта как этики. Таким образом, христианство, вопреки всеобщему мнению, не этика. А психоанализ, вопреки всеобщему мнению, как раз этика.
Но что есть этика? Этим словом называют одно из (трех) измерений человеческой жизни. Логика — строй мысли. Эстетика — строй восприятия. Этика — строй нравов, «логика» человеческих нравов.
В этом ряду христианство, взятое как знание о человеческой жизни, есть прежде всего логика — строй мысли, — на что недвусмысленно указывает четвертое Евангелие. Христос проводит новые различия, определяет новые тождества и совершенно по-новому определяет статус нонсенса/абсурда в нашем мышлении. Христианская логика, безусловно, не нейтральна к вопросам этики — напротив, это логика, принципиально укореняющая мысль в намерении и поступке (нет никакой чистой мысли, мысли без действующего субъекта). Корпус текстов Нового Завета показывает, что новую логику воспринял в ее полноте только Св. Павел — в том смысле, что он оказался способен ее описать и масштабировать, в то время как другие апостолы были этой логикой попросту захвачены, взяты в оборот.
В психоанализе всё обстоит прямо противоположным образом.
Зигмунд Фрейд — настоящий, стопроцентный атеист. В европейском атеизме можно различить как бы разные призвуки, интонировки, отчетливо уловимые нюансы: Маркс — еретик, Ницше — язычник, а вот Фрейд — собственно атеист. Вина, страдание, любовь — все эти старые «христианские штучки» Фрейд берет на вооружение и совершает при этом труднейший поворот: в расщеплении субъекта ложь манифестирует истину, а потому старый этический инвентарь работает как нельзя лучше. Учение о бессознательном строит этику всё там же — в поле вины, проступка, страдания, совести, любви. Из всех прославленных фрейдистов эту этику схватил только Лакан.
Психоанализ не лечит, — заявил Лакан. Так что же он делает? Он работает с субъектом. Психоанализ наследует киникам, стоикам, эпикурейцам — школам практической мудрости, разделявшим императив «Познай самого себя». Психоанализ есть этическая практика.
Но на этом всё. Психоанализ не берется знать добро и зло, этичное и неэтичное, благое и дурное. Этика была когда-то сведена к производству этических суждений. Психоанализ строит «логику нравов» без этических суждений, что само по себе — трудно. Вот трудно.
Подступ к этой огромной теме я вряд ли могу завершить лучшим образом, чем дать слово самому Лакану:
Нельзя же, в самом деле, игнорировать ту бесспорную истину, что в проблемы морали мы [аналитики], в буквальном смысле, погружены с головой.
Психоаналитический опыт позволил нам проникнуть в мир проступка как никогда глубоко.
Мы, аналитики, — говорит Лакан, — рассматриваем проступок в его болезненности, и этот угол зрения прямо указывает на суть дела, что позволяет нам продвигаться от проступка, совершенного анализантом —
… всякий раз дальше, к какому-то иному, смутно осознаваемому проступку…
Может быть, это тот проступок, из которого учение Фрейда исходит первоначально — убийство отца, тот миф, который лежит, согласно Фрейду, у истоков развития культуры? А может, речь идет о другом, более смутном и более изначальном проступке — том, на след которого вышел Фрейд на последнем этапе своего учения, о том инстинкте смерти, в чьей устрашающей диалектике человек внутри себя прочно укоренен?
Добрый человек, по просьбе моей, предложила мне тему: раскрыть отношения христианской этики с психоанализом. Сама постановка вопроса оказалась точна. Точна в лакановском духе.
Одной из бед христианства в современную эпоху стала редукция христианства к этике. Мы будем понимать Бога как идею добра, а Христа — как практическое воплощение этой идеи. Такой путь завел христианство в глубокий кризис — тот кризис, внутри которого становится понятна острота и глубина ницшеанства как сопротивления морализму. Однако другим ответом на мораль, поглотившую все истины, стал именно психоанализ. VII Семинар Лакана (1959/1960) дает прочтение всего психоаналитического проекта как этики. Таким образом, христианство, вопреки всеобщему мнению, не этика. А психоанализ, вопреки всеобщему мнению, как раз этика.
Но что есть этика? Этим словом называют одно из (трех) измерений человеческой жизни. Логика — строй мысли. Эстетика — строй восприятия. Этика — строй нравов, «логика» человеческих нравов.
В этом ряду христианство, взятое как знание о человеческой жизни, есть прежде всего логика — строй мысли, — на что недвусмысленно указывает четвертое Евангелие. Христос проводит новые различия, определяет новые тождества и совершенно по-новому определяет статус нонсенса/абсурда в нашем мышлении. Христианская логика, безусловно, не нейтральна к вопросам этики — напротив, это логика, принципиально укореняющая мысль в намерении и поступке (нет никакой чистой мысли, мысли без действующего субъекта). Корпус текстов Нового Завета показывает, что новую логику воспринял в ее полноте только Св. Павел — в том смысле, что он оказался способен ее описать и масштабировать, в то время как другие апостолы были этой логикой попросту захвачены, взяты в оборот.
В психоанализе всё обстоит прямо противоположным образом.
Зигмунд Фрейд — настоящий, стопроцентный атеист. В европейском атеизме можно различить как бы разные призвуки, интонировки, отчетливо уловимые нюансы: Маркс — еретик, Ницше — язычник, а вот Фрейд — собственно атеист. Вина, страдание, любовь — все эти старые «христианские штучки» Фрейд берет на вооружение и совершает при этом труднейший поворот: в расщеплении субъекта ложь манифестирует истину, а потому старый этический инвентарь работает как нельзя лучше. Учение о бессознательном строит этику всё там же — в поле вины, проступка, страдания, совести, любви. Из всех прославленных фрейдистов эту этику схватил только Лакан.
Психоанализ не лечит, — заявил Лакан. Так что же он делает? Он работает с субъектом. Психоанализ наследует киникам, стоикам, эпикурейцам — школам практической мудрости, разделявшим императив «Познай самого себя». Психоанализ есть этическая практика.
Но на этом всё. Психоанализ не берется знать добро и зло, этичное и неэтичное, благое и дурное. Этика была когда-то сведена к производству этических суждений. Психоанализ строит «логику нравов» без этических суждений, что само по себе — трудно. Вот трудно.
Подступ к этой огромной теме я вряд ли могу завершить лучшим образом, чем дать слово самому Лакану:
Нельзя же, в самом деле, игнорировать ту бесспорную истину, что в проблемы морали мы [аналитики], в буквальном смысле, погружены с головой.
Психоаналитический опыт позволил нам проникнуть в мир проступка как никогда глубоко.
Мы, аналитики, — говорит Лакан, — рассматриваем проступок в его болезненности, и этот угол зрения прямо указывает на суть дела, что позволяет нам продвигаться от проступка, совершенного анализантом —
… всякий раз дальше, к какому-то иному, смутно осознаваемому проступку…
Может быть, это тот проступок, из которого учение Фрейда исходит первоначально — убийство отца, тот миф, который лежит, согласно Фрейду, у истоков развития культуры? А может, речь идет о другом, более смутном и более изначальном проступке — том, на след которого вышел Фрейд на последнем этапе своего учения, о том инстинкте смерти, в чьей устрашающей диалектике человек внутри себя прочно укоренен?
ХРИСТИАНСТВО. ЭТИКА. ПСИХОАНАЛИЗ — 2
Маркс — еретик.
Ницше — язычник.
Фрейд — атеист.
Я предлагаю взглянуть на психоаналитический проект из глубины христианского кризиса — кризиса, вызванного тем, что мораль, отождествленная с христианством, выхолостила все христианские смыслы. Тогда психоанализ выступил опытом сугубо атеистической этики — этики, освобожденной от апелляций к трансцендентной инстанции. Психоанализ дал слово другой инстанции — бессознательному.
Истерия с ее романтическим протестом. Навязчивость с ее комплексом вины и тревоги. Психоз с его моральной катастрофой мертвого бога. Обо всем этом можно прочесть у Фрейда. Эта тривиальная папа-мама старых фрейдистов, эта мистагогия Любви и Смерти, работа стыда, повеление Закона... — всё это явилось как эффекты системы «сознание — бессознательное». Поэтому ничего удивительного, что последнее слово атеизма принадлежит Лакану, который ввел в эту систему Большого Другого — если хотите, «место Бога» в реальности. Вся эта машинерия желания, Закона, проступка, стыда и тайных наслаждений работает только во взгляде Другого. «Если Бога нет, то не дозволено ничего» — так Лакан отвечает Достоевскому [тут важное примечание; Лакан анализирует это место в реальности с богатым арсеналом понятий: Другой, Сверх-Я, Я-Идеал, Идеал-Я, Имена-Отца — все эти понятия не пусты и не тавтологичны, распределены по уровням реальности; в эту диалектику я здесь не вхожу].
Вот этот «Бог», который за мной наблюдает и судит каждый помысел и поступок, — никакой не Бог. Настоящего Бога придется помыслить иначе. Если мы по какой-то причине захотим помыслить Бога, а не продолжить игру наслаждений с нашим Большим Другим.
Итак, психоанализ раскрывает в качестве источника морали запертый чулан, рассеченность субъекта как дитя культуры. Что ж, это похоже на попытку ниспровержения этического христианства. Попытку не более успешную, конечно, чем всякая этика. Продуманную, между тем, не хуже, чем христианская мораль.
Мне не обойтись без высокопарного заключения. Христианская мысль о человеке строится радикально иначе. Христианская требовательность исходит как призыв, а не как повеление. Христианство — не сакрализация семьи, совести и стыда, но строгость особого рода — строгость освобождения от мамы-папы и тирании авторитетов. Но кое-что роднит христианского человека и субъекта в психоанализе — таинственная поврежденность в истоке человеческой жизни. Таинственная — для психоанализа. Лакан совершенно честно и ответственно заявляет, что для этой исходной поврежденности Фрейду приходится сочинить миф (об Отце) — и такой дикий миф, что он сам в себе не клеится. И ничего лучшего, говорит Лакан, мы предложить не можем.
Маркс — еретик.
Ницше — язычник.
Фрейд — атеист.
Я предлагаю взглянуть на психоаналитический проект из глубины христианского кризиса — кризиса, вызванного тем, что мораль, отождествленная с христианством, выхолостила все христианские смыслы. Тогда психоанализ выступил опытом сугубо атеистической этики — этики, освобожденной от апелляций к трансцендентной инстанции. Психоанализ дал слово другой инстанции — бессознательному.
Истерия с ее романтическим протестом. Навязчивость с ее комплексом вины и тревоги. Психоз с его моральной катастрофой мертвого бога. Обо всем этом можно прочесть у Фрейда. Эта тривиальная папа-мама старых фрейдистов, эта мистагогия Любви и Смерти, работа стыда, повеление Закона... — всё это явилось как эффекты системы «сознание — бессознательное». Поэтому ничего удивительного, что последнее слово атеизма принадлежит Лакану, который ввел в эту систему Большого Другого — если хотите, «место Бога» в реальности. Вся эта машинерия желания, Закона, проступка, стыда и тайных наслаждений работает только во взгляде Другого. «Если Бога нет, то не дозволено ничего» — так Лакан отвечает Достоевскому [тут важное примечание; Лакан анализирует это место в реальности с богатым арсеналом понятий: Другой, Сверх-Я, Я-Идеал, Идеал-Я, Имена-Отца — все эти понятия не пусты и не тавтологичны, распределены по уровням реальности; в эту диалектику я здесь не вхожу].
Вот этот «Бог», который за мной наблюдает и судит каждый помысел и поступок, — никакой не Бог. Настоящего Бога придется помыслить иначе. Если мы по какой-то причине захотим помыслить Бога, а не продолжить игру наслаждений с нашим Большим Другим.
Итак, психоанализ раскрывает в качестве источника морали запертый чулан, рассеченность субъекта как дитя культуры. Что ж, это похоже на попытку ниспровержения этического христианства. Попытку не более успешную, конечно, чем всякая этика. Продуманную, между тем, не хуже, чем христианская мораль.
Мне не обойтись без высокопарного заключения. Христианская мысль о человеке строится радикально иначе. Христианская требовательность исходит как призыв, а не как повеление. Христианство — не сакрализация семьи, совести и стыда, но строгость особого рода — строгость освобождения от мамы-папы и тирании авторитетов. Но кое-что роднит христианского человека и субъекта в психоанализе — таинственная поврежденность в истоке человеческой жизни. Таинственная — для психоанализа. Лакан совершенно честно и ответственно заявляет, что для этой исходной поврежденности Фрейду приходится сочинить миф (об Отце) — и такой дикий миф, что он сам в себе не клеится. И ничего лучшего, говорит Лакан, мы предложить не можем.
Кажется, тема психоанализа и христианской этики себя исчерпала — не как тема мысли, а как тема моих публикаций. Оставляя эту тему, я хочу сформулировать несколько замечаний:
1. Говоря о христианской логике, мы берём христианское знание о жизни, но не христианскую жизнь, о которой сказать ничего не имею.
2. Психоанализ противоречит христианству в той мере, в какой христиане читают свою душевную жизнь в качестве раскрытой духовной книги, обнаруживая присутствие своего Бога в структурах психической реальности. Я не убежден, что христианству так уж нужно размещать священное в этом месте, но пока «актуальное» христианство действует именно так.
3. На уровне этического вера (а я верю в веру, верю как в какую-то особую, иную жизнь) работает как выход за. Как исключение из психической реальности, присутствующее в самой психической реальности.
4. Фрейдизм пользуется топикой старой морали вовсе не потому, что не может изобрести своего, но потому, что именно эта топика и наличествует. Фрейдизм имеет дело с тем, с чем имеет дело его анализант.
5. Есть ли в психоанализе хотя бы намеченная концепция добродетели? Полагаю, есть. Место добродетели в этике психоанализа (именно место, структурную позицию) занимает логика — жизнь ума. Об этой «добродетели» я хотел бы как-нибудь прочитать лекцию под рабочим названием Одиночество Лакана.
6. В конце концов, если христианин пожелает выпытать у психоанализа полезную этическую истину, это будет истина тех порочных отношений с Ближним, которые христианство призвано преобразить.
1. Говоря о христианской логике, мы берём христианское знание о жизни, но не христианскую жизнь, о которой сказать ничего не имею.
2. Психоанализ противоречит христианству в той мере, в какой христиане читают свою душевную жизнь в качестве раскрытой духовной книги, обнаруживая присутствие своего Бога в структурах психической реальности. Я не убежден, что христианству так уж нужно размещать священное в этом месте, но пока «актуальное» христианство действует именно так.
3. На уровне этического вера (а я верю в веру, верю как в какую-то особую, иную жизнь) работает как выход за. Как исключение из психической реальности, присутствующее в самой психической реальности.
4. Фрейдизм пользуется топикой старой морали вовсе не потому, что не может изобрести своего, но потому, что именно эта топика и наличествует. Фрейдизм имеет дело с тем, с чем имеет дело его анализант.
5. Есть ли в психоанализе хотя бы намеченная концепция добродетели? Полагаю, есть. Место добродетели в этике психоанализа (именно место, структурную позицию) занимает логика — жизнь ума. Об этой «добродетели» я хотел бы как-нибудь прочитать лекцию под рабочим названием Одиночество Лакана.
6. В конце концов, если христианин пожелает выпытать у психоанализа полезную этическую истину, это будет истина тех порочных отношений с Ближним, которые христианство призвано преобразить.
Одиночество в Политическом 2.0.pdf
874.3 KB
ОДИНОЧЕСТВО В ПОЛИТИЧЕСКОМ
Моя рукопись, в отличие от публикаций в блоге, является литературой. Это теоретический текст с бесчисленными личными акцентами. В этом тексте есть лирический герой. Тема моего литературного сочинения традиционна: мысль в одиночестве. Первые читатели убеждают меня предоставить этот сборник публике, но и говорят, что некоторые вопросы поставлены остро и мои соображения, конечно, не будут истолкованы нейтрально. В качестве политических размышлений этот сборник не попадает в поток того или иного направления. Это одиночество — оно не левое и не правое. Что-то вроде попытки постоять-подумать в шаге от —— уже в Политическом, но ещё без друзей/врагов.
Моя рукопись, в отличие от публикаций в блоге, является литературой. Это теоретический текст с бесчисленными личными акцентами. В этом тексте есть лирический герой. Тема моего литературного сочинения традиционна: мысль в одиночестве. Первые читатели убеждают меня предоставить этот сборник публике, но и говорят, что некоторые вопросы поставлены остро и мои соображения, конечно, не будут истолкованы нейтрально. В качестве политических размышлений этот сборник не попадает в поток того или иного направления. Это одиночество — оно не левое и не правое. Что-то вроде попытки постоять-подумать в шаге от —— уже в Политическом, но ещё без друзей/врагов.
К ЧЕМУ ГОМЕР
Некоторые с недоверием относятся к заявлениям культурных людей об их любви к Гомеру. В самом деле, Гомер — интересная тема для исторического анализа, но можно ли по-настоящему любить Гомера, как любят Достоевского или, там, Цветаеву (в моей юности девочки любили Цветаеву, не знаю как сейчас)? Однако, в литературе эпохи романтизма очень много свидетельств захлестывающего наслаждения Гомером. Гомер — захватывает, берёт в плен.
Гомер большой художник. Мастер композиции, детали, лиризма. Это, однозначно, не фольклор. При всей нашей любви к фольклору, фольклор не знает такой изощрённой искусности. Искусность делает текст Гомера изысканным, но интерес этого текста лежит, всё же, в зоне исторического знания.
Мир Средиземноморья. Благосклонная природа, подсоленный воздух. Сильные, красивые мужчины, живущие на островах-царствах. Море разносит информацию, через медиатор моря сильные красивые мужчины знают свой мир — и хтонический не-мир по границам мира.
Ахейцы любят мясо (приготовленное на огне, на вертелах, со специями), любят физические состязания, любят (грубо любят) наложниц. Это варвары. Они волнуют нас, эти варвары, но Гомер описывает эту жизнь как манящую красотой варварства, дивно маскулинную, дикую. Ахейцы — совсем не эллины.
Совсем не то Троя. Крепость. Ци-ви-ли-за-ция. Дом Приама: сыновья — изящные мужчины («красавчики»), дочери — жрицы, чуть ли не сивиллы. Цивилизация города, цивилизация всадников.
Какой аффект владеет ахейцами? Гомер указывает на это сразу: гнев. Что царит в стане троянцев? Скорбь. Благородная скорбь.
Откуда-то в пред-сознании утвердилась мысль, что Гомер — это героический нарратив греков об их великом прошлом, чуть ли не национальная память (в мире, где нет наций). Илиада оказалась совсем не тем, чем казалась. Скорбь о грядущей гибели Трои. Красота бьющих ключом, не дрессированных сил. А на горизонте, в перспективе — трагедия. Все умрут. Гибель Трои проклятием ляжет на всех ахейцев. Это рок, это гибель всего мира, всех типов средиземноморского порядка. Миро-порядка. Старого Номоса Земли.
Но Одиссей на своём кораблике вырулит из этой исторической катастрофы. Этот парень как-то особенно заинтересовал Гомера. Что отличает Одиссея — от Ахилла, Аякса, Агамемнона? Это очевидно: ум. Ум — вот субъект Одиссеи.
Некоторые с недоверием относятся к заявлениям культурных людей об их любви к Гомеру. В самом деле, Гомер — интересная тема для исторического анализа, но можно ли по-настоящему любить Гомера, как любят Достоевского или, там, Цветаеву (в моей юности девочки любили Цветаеву, не знаю как сейчас)? Однако, в литературе эпохи романтизма очень много свидетельств захлестывающего наслаждения Гомером. Гомер — захватывает, берёт в плен.
Гомер большой художник. Мастер композиции, детали, лиризма. Это, однозначно, не фольклор. При всей нашей любви к фольклору, фольклор не знает такой изощрённой искусности. Искусность делает текст Гомера изысканным, но интерес этого текста лежит, всё же, в зоне исторического знания.
Мир Средиземноморья. Благосклонная природа, подсоленный воздух. Сильные, красивые мужчины, живущие на островах-царствах. Море разносит информацию, через медиатор моря сильные красивые мужчины знают свой мир — и хтонический не-мир по границам мира.
Ахейцы любят мясо (приготовленное на огне, на вертелах, со специями), любят физические состязания, любят (грубо любят) наложниц. Это варвары. Они волнуют нас, эти варвары, но Гомер описывает эту жизнь как манящую красотой варварства, дивно маскулинную, дикую. Ахейцы — совсем не эллины.
Совсем не то Троя. Крепость. Ци-ви-ли-за-ция. Дом Приама: сыновья — изящные мужчины («красавчики»), дочери — жрицы, чуть ли не сивиллы. Цивилизация города, цивилизация всадников.
Какой аффект владеет ахейцами? Гомер указывает на это сразу: гнев. Что царит в стане троянцев? Скорбь. Благородная скорбь.
Откуда-то в пред-сознании утвердилась мысль, что Гомер — это героический нарратив греков об их великом прошлом, чуть ли не национальная память (в мире, где нет наций). Илиада оказалась совсем не тем, чем казалась. Скорбь о грядущей гибели Трои. Красота бьющих ключом, не дрессированных сил. А на горизонте, в перспективе — трагедия. Все умрут. Гибель Трои проклятием ляжет на всех ахейцев. Это рок, это гибель всего мира, всех типов средиземноморского порядка. Миро-порядка. Старого Номоса Земли.
Но Одиссей на своём кораблике вырулит из этой исторической катастрофы. Этот парень как-то особенно заинтересовал Гомера. Что отличает Одиссея — от Ахилла, Аякса, Агамемнона? Это очевидно: ум. Ум — вот субъект Одиссеи.
Forwarded from Децизионист (Sergey Rebrov)
После долгих ожиданий она всё-таки вышла. На данный момент это наиболее подробная биография Шмитта.
Audio
Выдрал с ютуба аудиодорожку моей мини-лекции об «Одиссее». Запись выложена в середине июля 2020го. Уже устарело, но в целом была удачная публикация.
К ЧЕМУ ГОРАЦИЙ
1. Величие Горация блистательно объяснено в статье М.Л. Гаспарова «Гораций, или Золото середины». Вообще все гаспаровские очерки об античных поэтах — абсолютное интеллигентское счастье. Гаспаровские анализы — филологическое самое оно, где филология достигает своей истины.
2. Я люблю Горация через трёх великих русских лириков: Тредиаковского, Державина, Пушкина. Они написали несколько шедевров по мотивам Горация. А вообще-то Горацием русская поэзия разговаривает. Горацианская речь Кантемиром началась — и Максимом Амелиным до сих дней речется. Самый горацианский, пожалуй, Державин. Но самый пронзительный горацианский текст, разумеется, у Пушкина; я больше всего люблю Кто из богов мне возвратил... В общем, через русскую поэзию можно знать много Горация (не догадываясь иногда, что это Гораций). Моя тропинка к Горацию — из русского XVIII века. Пушкин в XIX веке завершает восемнадцатый век русской культуры (так считал Тынянов — и это не бессмысленное суждение). В ту эпоху Горация слышали, слух был горациански настроен. Романтики, конечно, своими экзальтированными песнями эти настройки сильно сбили.
3. Предмет поэзии Горация — мир как он есть. Гораций не блестит-шумит восторгом. Гораций не скорбит мировою скорбию. Гораций не рисует полубогов. Гораций не эзотеричен. Это поэт иронии, повседневности, житейского знания. Но — поэт. Мир как он есть становится предметом поэзии, а поэзия есть род мысли. Величественный синтаксис, изысканная метрика, обилие чарующих топонимов и мифонимов — развёртывается речь, в которую захвачена эта жизнь, мир как он есть. Мир, в который гностики не делают инвестиций. А Гораций в этом мире пребывает, упорствует, претерпевает — и знает плотное, всепроникающее богатство жить. Трудное богатство жить. Вот к чему Гораций.
1. Величие Горация блистательно объяснено в статье М.Л. Гаспарова «Гораций, или Золото середины». Вообще все гаспаровские очерки об античных поэтах — абсолютное интеллигентское счастье. Гаспаровские анализы — филологическое самое оно, где филология достигает своей истины.
2. Я люблю Горация через трёх великих русских лириков: Тредиаковского, Державина, Пушкина. Они написали несколько шедевров по мотивам Горация. А вообще-то Горацием русская поэзия разговаривает. Горацианская речь Кантемиром началась — и Максимом Амелиным до сих дней речется. Самый горацианский, пожалуй, Державин. Но самый пронзительный горацианский текст, разумеется, у Пушкина; я больше всего люблю Кто из богов мне возвратил... В общем, через русскую поэзию можно знать много Горация (не догадываясь иногда, что это Гораций). Моя тропинка к Горацию — из русского XVIII века. Пушкин в XIX веке завершает восемнадцатый век русской культуры (так считал Тынянов — и это не бессмысленное суждение). В ту эпоху Горация слышали, слух был горациански настроен. Романтики, конечно, своими экзальтированными песнями эти настройки сильно сбили.
3. Предмет поэзии Горация — мир как он есть. Гораций не блестит-шумит восторгом. Гораций не скорбит мировою скорбию. Гораций не рисует полубогов. Гораций не эзотеричен. Это поэт иронии, повседневности, житейского знания. Но — поэт. Мир как он есть становится предметом поэзии, а поэзия есть род мысли. Величественный синтаксис, изысканная метрика, обилие чарующих топонимов и мифонимов — развёртывается речь, в которую захвачена эта жизнь, мир как он есть. Мир, в который гностики не делают инвестиций. А Гораций в этом мире пребывает, упорствует, претерпевает — и знает плотное, всепроникающее богатство жить. Трудное богатство жить. Вот к чему Гораций.
Публикации о Гомере и Горации — ответ на вопрос доброй души, просившей разъяснить, что значат для меня мои главные авторы.
Вряд ли имеет смысл писать о том, «к чему» Данте, Шекспир или Достоевский с Львом Толстым. Тут никому пояснять не надо. А вот что оказалось «моим» у Гомера и Горация — возможно, поучительно.
Кстати, ещё про Горация. Самым горацианским русским автором назвал я Державина. Но на самом деле Гораций производит эффект — как Бродский. На меня производит; только эффект Горация чище (Гораций всегда чище всех, он не взял ни грана грязи литературного лганья). Без Бродского я не понял бы Горация. Но Бродский — это немножко «попса», о нём говорить неловко. О Мандельштаме, Ходасевиче, Бродском говорить неловко — их как бы тривиально любить. Но вот это высь, это крутизна спуска в глубину. И это — линия Горация. Гораций отец такой поэзии. Ну, вы же поняли, какой — такой.
Всё, делаю тактичную паузу в своей болтовне о любимых поэтах. Это всегда немножко будуарный разговор.
Вряд ли имеет смысл писать о том, «к чему» Данте, Шекспир или Достоевский с Львом Толстым. Тут никому пояснять не надо. А вот что оказалось «моим» у Гомера и Горация — возможно, поучительно.
Кстати, ещё про Горация. Самым горацианским русским автором назвал я Державина. Но на самом деле Гораций производит эффект — как Бродский. На меня производит; только эффект Горация чище (Гораций всегда чище всех, он не взял ни грана грязи литературного лганья). Без Бродского я не понял бы Горация. Но Бродский — это немножко «попса», о нём говорить неловко. О Мандельштаме, Ходасевиче, Бродском говорить неловко — их как бы тривиально любить. Но вот это высь, это крутизна спуска в глубину. И это — линия Горация. Гораций отец такой поэзии. Ну, вы же поняли, какой — такой.
Всё, делаю тактичную паузу в своей болтовне о любимых поэтах. Это всегда немножко будуарный разговор.
Не отпускает одно из последних стихотворений, написанных Лимоновым. Я даже думаю, что оно последнее.
ЕСЛИ ЗАБОЛЕЛИ
Носите скромные одежды,
Не пейте глупый алкоголь,
И не живите так как прежде,
Любите смерть, любите боль!
У вас нет к прошлому возврата,
Но есть воспоминаний шёлк,
Хороший вечер у Сократа,
Какой конклав гостей пришёл!
ЕСЛИ ЗАБОЛЕЛИ
Носите скромные одежды,
Не пейте глупый алкоголь,
И не живите так как прежде,
Любите смерть, любите боль!
У вас нет к прошлому возврата,
Но есть воспоминаний шёлк,
Хороший вечер у Сократа,
Какой конклав гостей пришёл!
Вышла книжка. Долгожданный последний трактат Карла Шмитта. По-моему, самый эзотерический его текст. Практически всё у Шмитта сопровождается гулом импликаций (подтекстов). Но ПТ–II кажется иероглифом, загадкой. Многообещающей загадкой.