ПРАЗДНИКИ
Праздник — это феномен, структурирующий время (или: феномен структурированного времени). Время культуры неоднородно. В нем есть сакральные промежутки — праздники, которые противопоставлены профанному временному ходу — будням.
Гражданские праздники: дни города, страны, железной дороги, дни эфиопской культуры в России — другого типа явление. Они учреждаются административно и обеспечиваются работой бюрократии. А бюрократия — сила всех сил, сильнее денег сила. Эти праздники связаны не с сакральным/профанным, но с набором социальных потребностей, обобщаемых гуманитарными категориями: память, идентичность, ценности.
Будем различать — в порядке теоретической идеализации — праздники священные и гуманитарные. Будем иметь в виду, что священные праздники обладают гуманитарными функциями (конституируют/поддерживают память, идентичность, ценности), а гуманитарные праздники претендуют нередко на сакралитет.
Похоже, что гуманитарные праздники локализованы в пространстве (я пришел на площадь — а там праздник), тогда как сакральные — сакрализуют целиком своё время (я проснулся — сегодня праздник). Происходит так потому, что бюрократия отлично управляет пространством, но не временем. А кто/что управляет временем культуры? Кто делает этот день праздничным?
Этот КТО — правитель времени культуры — есть некто, существующий с нами помимо, до и после государства. Этот некто может получить институциализацию в церкви. Если это так, то проблематика власти государственной и церковной куда более фундаментальна, чем может показаться. Впрочем, этого Некто уже описал Дюргейм в своей социологии религии. Это мистифицированное сообщество. Фикция — в красивом (около)правоведческом значении, — которая берет на себя полномочия МЫ, несводимых к совокупности всех Я.
Итак, если праздник наступает помимо усилий бюрократии, если он наступает всюду (а не на площади перед ратушей), то он осуществляет иерофанию высших фикций сообщества, фикций как «богов» этого народа.
Примеры для анализа: День Победы, День России.
Праздник — это феномен, структурирующий время (или: феномен структурированного времени). Время культуры неоднородно. В нем есть сакральные промежутки — праздники, которые противопоставлены профанному временному ходу — будням.
Гражданские праздники: дни города, страны, железной дороги, дни эфиопской культуры в России — другого типа явление. Они учреждаются административно и обеспечиваются работой бюрократии. А бюрократия — сила всех сил, сильнее денег сила. Эти праздники связаны не с сакральным/профанным, но с набором социальных потребностей, обобщаемых гуманитарными категориями: память, идентичность, ценности.
Будем различать — в порядке теоретической идеализации — праздники священные и гуманитарные. Будем иметь в виду, что священные праздники обладают гуманитарными функциями (конституируют/поддерживают память, идентичность, ценности), а гуманитарные праздники претендуют нередко на сакралитет.
Похоже, что гуманитарные праздники локализованы в пространстве (я пришел на площадь — а там праздник), тогда как сакральные — сакрализуют целиком своё время (я проснулся — сегодня праздник). Происходит так потому, что бюрократия отлично управляет пространством, но не временем. А кто/что управляет временем культуры? Кто делает этот день праздничным?
Этот КТО — правитель времени культуры — есть некто, существующий с нами помимо, до и после государства. Этот некто может получить институциализацию в церкви. Если это так, то проблематика власти государственной и церковной куда более фундаментальна, чем может показаться. Впрочем, этого Некто уже описал Дюргейм в своей социологии религии. Это мистифицированное сообщество. Фикция — в красивом (около)правоведческом значении, — которая берет на себя полномочия МЫ, несводимых к совокупности всех Я.
Итак, если праздник наступает помимо усилий бюрократии, если он наступает всюду (а не на площади перед ратушей), то он осуществляет иерофанию высших фикций сообщества, фикций как «богов» этого народа.
Примеры для анализа: День Победы, День России.
Audio
Друзья, из всего моего пушкинского цикла выкладываю последнюю лекцию — самую теоретически насыщенную и, кажется, в целом удачную. Пушкина читаем параллельно с Новым Заветом, Макиавелли, Гоббсом, Шмиттом, Ассманом и Арендт.
P.S. Спасибо доброму и дорогому другу за аудиофайл. Друг выслушал, поддержал и, кажется, намекнул, что стоит лекцию распространить.
P.S. Спасибо доброму и дорогому другу за аудиофайл. Друг выслушал, поддержал и, кажется, намекнул, что стоит лекцию распространить.
Как филолога, меня искренне изумляет, что мы пользуемся славянскими словами для понятий: наука, общество, гражданин. А особенно изумляет термин: естественные науки. Как мы исхитрились уж тут-то не позаимствовать? Понятия-то (современные конвенциональные понятия) мы позаимствовали, но слова для них нашли в своём вокабуляре. При этом мы приняли слова интеллект и культура. Разве не удивительно? В первом ряду (общество, наука) как будто остаётся нереализованный потенциал, будто можно взять — и перепродумать (не то, что мните вы, наука...). Хотя гражданин просто-напросто калька, а вот общество или искусство... Что же касается слов второго ряда (культура, интеллект), то их как будто можно и просто выкинуть. В «культурном коде» можно без них обойтись (не без интеллекта, а без этого понятия, возможно фальшивого, как и впрямь фальшиво понятие культура). Зато в нашем запасе есть ум, слово доброе.
Это не удивляйтесь, это товарищ доцент славянскую Библию читает. И зело многим старинным словесам изумляется.
Это не удивляйтесь, это товарищ доцент славянскую Библию читает. И зело многим старинным словесам изумляется.
ПЕДАГОГИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
1. В защиту лекции. Почему я как преподаватель не мог бы удовлетвориться написанием учебника? Почему у меня остается желание раз за разом выступать по вопросам, о которых я уже написал? Потому что лекция для меня — это работа ума здесь, с вами. Я редко просто зачитываю текст — обычно я заново мыслю подготовленный материал, прямо сейчас, в аудитории, собираю картину. Если на лекции я разбираю тексты, то анализирую их на ходу — разумеется, я иду по проторенной тропе, но иду, а не репрезентирую свой ход. Думается, только это сохраняет в нашу эпоху значение лекции как жанра. На настоящей лекции мы вправе требовать демонстрации работающей мысли.
2. В защиту классики. Я давно уже понял, что предназначение науки о письменных текстах (филологии) сбывается в учебном классе. Только. Академическое литературоведение занято огромной массой интересных вещей, но классика (тексты для классов) — главный наш предмет. Мы изучаем свое изучаемое для того, чтобы проработать тексты с «публикой». И вообще наше производство — производство публики. А публика — это кое-что. И даже кое-что весомое.
1. В защиту лекции. Почему я как преподаватель не мог бы удовлетвориться написанием учебника? Почему у меня остается желание раз за разом выступать по вопросам, о которых я уже написал? Потому что лекция для меня — это работа ума здесь, с вами. Я редко просто зачитываю текст — обычно я заново мыслю подготовленный материал, прямо сейчас, в аудитории, собираю картину. Если на лекции я разбираю тексты, то анализирую их на ходу — разумеется, я иду по проторенной тропе, но иду, а не репрезентирую свой ход. Думается, только это сохраняет в нашу эпоху значение лекции как жанра. На настоящей лекции мы вправе требовать демонстрации работающей мысли.
2. В защиту классики. Я давно уже понял, что предназначение науки о письменных текстах (филологии) сбывается в учебном классе. Только. Академическое литературоведение занято огромной массой интересных вещей, но классика (тексты для классов) — главный наш предмет. Мы изучаем свое изучаемое для того, чтобы проработать тексты с «публикой». И вообще наше производство — производство публики. А публика — это кое-что. И даже кое-что весомое.
НАВСТРЕЧУ ФЕМИНИЗМУ
Наверняка многие заметили, как легко и удобно иллюстрировать термины феминистского дискурса примерами феминистского праксиса.
Феминизм сегодня — это попытка массового газлайтинга.
Феминизм сегодня — это неглект в отношении всяких не феминистских запросов.
Феминизм сегодня — это фемсплейнинг (см. Менсплейнинг).
Короче (вот тут моя оригинальная мысль): феминизм действительно обладает знанием о тонких стратегиях и тактиках угнетения. Потому что сам феминизм и является их самой последовательной практикой. Чтобы артикулировать знание о скрытых техниках угнетения, феминизм должен был их развить. Фуко актуален: знание и власть скручены в тугой жгут.
Наверняка многие заметили, как легко и удобно иллюстрировать термины феминистского дискурса примерами феминистского праксиса.
Феминизм сегодня — это попытка массового газлайтинга.
Феминизм сегодня — это неглект в отношении всяких не феминистских запросов.
Феминизм сегодня — это фемсплейнинг (см. Менсплейнинг).
Короче (вот тут моя оригинальная мысль): феминизм действительно обладает знанием о тонких стратегиях и тактиках угнетения. Потому что сам феминизм и является их самой последовательной практикой. Чтобы артикулировать знание о скрытых техниках угнетения, феминизм должен был их развить. Фуко актуален: знание и власть скручены в тугой жгут.
В студенческие-аспирантские годы я очень любил обэриутов. Сейчас вот взялся читать: трогательные такие, такие выдумщики, резвые, умные, искрометные. Стал думать о том, хороши ли эти свойства в жизни, годятся ли они в делах труда и постоянства, имеют ли они отношение к смыслу жизни. Стало от себя душно. Пошёл читать Льва Толстого. Боже, какой бесконечный текст у Толстого...
Но вот ЛНТ смотрит на ужас Севастополя в мае и, кажется, вопрос о зле человеческом даже не ставит. Бессмыслица какая-то, — говорит Толстой. Интересно, увидев удар кассетными бомбами по купающимся деткам, остался бы Толстой толстовцем?
По поводу ЛНТ.
Абсолютное величие «Войны и мира» ощущается, когда ты понимаешь, что автор взял тебя в оцепление. Куда ни посмотришь — там эта книга и расстилается. Вверх, в небо — или вниз, к праху. Посмотришь этически или эстетически. Подумаешь о власти или о народе, о России или Европе, о Западе и Востоке. В каждом привычном направлении наших медитаций эта книга выстраивает стереоскопический иллюзион. Вот этого эффекта нет ни у Достоевского, ни у Бальзака: там ты всегда можешь занять угол, где автора нет.
Многие задавались вопросами вроде: как эта мощь и ширь «Войны...» соотносится с текстом толстовства, с произведениями графа расхристанного — апостола анархизма и нигилизма? Я бы предложил такую метафору. Представьте себе дикий и красивый лес. Даже с речкой, холмами, небольшим озерцом. И вот этот лес превратили в парк: проложили тропинки, положили мосточки, в отдельных местах поставили скамеечки — созерцать красоту. Толстовство — это проложенный когнитивный маршрут с рядом искусственных объектов — через ту ширь и глубь, что открыта была в даре ЛНТ. Который ведь не банальные вещи говорит, когда заявляет, что идея ВиМ выражена в тексте в его целом, нерасчленимо, невычленяемо, во всех сцеплениях лабиринта в совокупности.
Абсолютное величие «Войны и мира» ощущается, когда ты понимаешь, что автор взял тебя в оцепление. Куда ни посмотришь — там эта книга и расстилается. Вверх, в небо — или вниз, к праху. Посмотришь этически или эстетически. Подумаешь о власти или о народе, о России или Европе, о Западе и Востоке. В каждом привычном направлении наших медитаций эта книга выстраивает стереоскопический иллюзион. Вот этого эффекта нет ни у Достоевского, ни у Бальзака: там ты всегда можешь занять угол, где автора нет.
Многие задавались вопросами вроде: как эта мощь и ширь «Войны...» соотносится с текстом толстовства, с произведениями графа расхристанного — апостола анархизма и нигилизма? Я бы предложил такую метафору. Представьте себе дикий и красивый лес. Даже с речкой, холмами, небольшим озерцом. И вот этот лес превратили в парк: проложили тропинки, положили мосточки, в отдельных местах поставили скамеечки — созерцать красоту. Толстовство — это проложенный когнитивный маршрут с рядом искусственных объектов — через ту ширь и глубь, что открыта была в даре ЛНТ. Который ведь не банальные вещи говорит, когда заявляет, что идея ВиМ выражена в тексте в его целом, нерасчленимо, невычленяемо, во всех сцеплениях лабиринта в совокупности.
ЦЕЗУРА
Лев Толстой подсказал мне одну мысль, которая теперь кажется мне тривиальной, но это я с ней уже несколько лет прожил.
Я не очень верю в национальные сущности и склонен рассматривать национальное с конструктивистской стороны. И всё же мне всегда казалось, что после самой основательной деконструкции остаётся некоторое слабое излучение, некоторый на уровне поля след национального духа. Будто бы конкретно в России — хотя так легко показать, что всё, что мы склонны считать уникальным, вполне себе тривиально — кое-что есть удивительное. Ни один институт, ни один стиль, ни одна философия не дают твёрдого основания сказать: вот, здесь что-то исключительно русское (то есть именно метафизически русское, а не просто особенное в культурно-историческом отношении). А как будто в каждом институте, в каждом стиле что-то такое, по ту сторону их самих «зияет».
Для России очень характерен анархизм. И очень характерен нигилизм. И тут что-то рифмуется с чаадаевской провокацией. А именно: цивилизация-то здесь имеется, большая и сложная, но как будто она не идентифицирована до конца как своя. Наше, но мы душой к этому не прикипели. Чудовищный остаток пустоты, невозделанности, между нами и нашей цивилизацией всегда существует цезура.
Вот это я чувствую у Льва Толстого. А потом нахожу и у других великих русских авторов.
Это всё миф и презренный импрессионизм. Между тем, лично мне эта интуиция служит ключом к пониманию огромного множества русских больших текстов. Будто понимание этого русского зазора с собственной цивилизацией помогает поймать интонацию, нюансировку, вдохнуть воздух культуры. Попробуйте читать русские тексты с параллельным продумыванием этой фигуры (назову её цивилизационная цезура) — возможно, и вы найдете эту установку продуктивной.
Лев Толстой подсказал мне одну мысль, которая теперь кажется мне тривиальной, но это я с ней уже несколько лет прожил.
Я не очень верю в национальные сущности и склонен рассматривать национальное с конструктивистской стороны. И всё же мне всегда казалось, что после самой основательной деконструкции остаётся некоторое слабое излучение, некоторый на уровне поля след национального духа. Будто бы конкретно в России — хотя так легко показать, что всё, что мы склонны считать уникальным, вполне себе тривиально — кое-что есть удивительное. Ни один институт, ни один стиль, ни одна философия не дают твёрдого основания сказать: вот, здесь что-то исключительно русское (то есть именно метафизически русское, а не просто особенное в культурно-историческом отношении). А как будто в каждом институте, в каждом стиле что-то такое, по ту сторону их самих «зияет».
Для России очень характерен анархизм. И очень характерен нигилизм. И тут что-то рифмуется с чаадаевской провокацией. А именно: цивилизация-то здесь имеется, большая и сложная, но как будто она не идентифицирована до конца как своя. Наше, но мы душой к этому не прикипели. Чудовищный остаток пустоты, невозделанности, между нами и нашей цивилизацией всегда существует цезура.
Вот это я чувствую у Льва Толстого. А потом нахожу и у других великих русских авторов.
Это всё миф и презренный импрессионизм. Между тем, лично мне эта интуиция служит ключом к пониманию огромного множества русских больших текстов. Будто понимание этого русского зазора с собственной цивилизацией помогает поймать интонацию, нюансировку, вдохнуть воздух культуры. Попробуйте читать русские тексты с параллельным продумыванием этой фигуры (назову её цивилизационная цезура) — возможно, и вы найдете эту установку продуктивной.
Большая тревога у меня появилась. Когда Президент менял правительство, реалисты понимали, что гуманитарный блок сохранится если не целиком, то в целом. Потому что не до того. Нас теперь должны занимать безопасность, политэкономия и военное дело. Госуправление в сферах культуры и просвещения — дело интересное, важное, но в общем периферийное. Президент на уровне миропорядка мыслит, а тут — давайте пока так, как идет. Ведь как-то оно идет.
И хотя гуманитарный блок доставляет много дискомфорта, оно и впрямь было делом периферийным. Но вот сейчас, мне кажется, здесь надвигается реальная большая беда. Там сломался механизм очень важный — «конфуцианский» механизм: культура больше не работает, не совершает свою социальную работу. Дело не в том, что она работает неправильно — она в жизни больше не работает: дикость демаргинализуется, различия утрачиваются, сообщения не доходят. «Имена неверны, нет успеха в делах, не процветают ритуал и музыка, наказания бьют мимо цели, руки-ноги не слушаются» (Конфуций). Я не о художниках и философах говорю — говорю об общественной жизни: в ней культура перестала работать.
Будут силы — расшифрую.
И хотя гуманитарный блок доставляет много дискомфорта, оно и впрямь было делом периферийным. Но вот сейчас, мне кажется, здесь надвигается реальная большая беда. Там сломался механизм очень важный — «конфуцианский» механизм: культура больше не работает, не совершает свою социальную работу. Дело не в том, что она работает неправильно — она в жизни больше не работает: дикость демаргинализуется, различия утрачиваются, сообщения не доходят. «Имена неверны, нет успеха в делах, не процветают ритуал и музыка, наказания бьют мимо цели, руки-ноги не слушаются» (Конфуций). Я не о художниках и философах говорю — говорю об общественной жизни: в ней культура перестала работать.
Будут силы — расшифрую.
КУЛЬТУРНЫЙ КАПИТАЛ И АЦКИЙ АД
А попробую изложить проблему теоретически. Начну с Конфуция. Известно, что конфуцианство как практика было практикой производства бюрократии. Китайское чиновничество должно было демонстрировать знание определенного культурного наследия, этикета-церемониала, некоторой философии. Даже если реальный чиновник ничего особо не знал, он должен был уметь символически соответствовать этой культурной среде. Как известно, политическими антагонистами конфуцианцев были вовсе не даосы, а евнухи — представители другой влиятельной статусной группы. Иными словами, конфуцианство было культурным капиталом части китайских элит. Мандарин мог быть безразличен к идеям Мэн-цзы или Чжу Си, но он использовал эту культуру именно как капитал. Уже Конфуций объясняет, что эта культура не только кладезь добродетели и мудрости (это само собой), но и способ существования царства. Культуру как используемую людьми социальную силу будем называть культурным капиталом.
Было бы неверно говорить о культурном капитале только в одном измерении: элиты/неэлиты. Очевидно, что культура обеспечивает социальную структуру как долговременную ситуацию обмена знаками, вещами и людьми (в частности, в матримониальных делах). Наше сложное общество предполагает, что его структурные блоки работают за счет игры культурного капитала: знания, коммуникативный код и распределение статусов является фактором функционирования любой сферы общественной жизни. Так в публичной политике. Так в бизнесе. Так в церкви. Так в науке. Диссертации, по идее, не должны защищать городские сумасшедшие. В парламенте, по идее, не должны обсуждать проект введения Святой Инквизиции.
Кажется, прежние культурные капиталы в условиях СВО сгорели. И может начаться ацкий ад. От теории к «кейсам» переходить не стану. Можем обсудить конкретику в комментариях, если кого-нибудь обозначенная проблема занимает.
А попробую изложить проблему теоретически. Начну с Конфуция. Известно, что конфуцианство как практика было практикой производства бюрократии. Китайское чиновничество должно было демонстрировать знание определенного культурного наследия, этикета-церемониала, некоторой философии. Даже если реальный чиновник ничего особо не знал, он должен был уметь символически соответствовать этой культурной среде. Как известно, политическими антагонистами конфуцианцев были вовсе не даосы, а евнухи — представители другой влиятельной статусной группы. Иными словами, конфуцианство было культурным капиталом части китайских элит. Мандарин мог быть безразличен к идеям Мэн-цзы или Чжу Си, но он использовал эту культуру именно как капитал. Уже Конфуций объясняет, что эта культура не только кладезь добродетели и мудрости (это само собой), но и способ существования царства. Культуру как используемую людьми социальную силу будем называть культурным капиталом.
Было бы неверно говорить о культурном капитале только в одном измерении: элиты/неэлиты. Очевидно, что культура обеспечивает социальную структуру как долговременную ситуацию обмена знаками, вещами и людьми (в частности, в матримониальных делах). Наше сложное общество предполагает, что его структурные блоки работают за счет игры культурного капитала: знания, коммуникативный код и распределение статусов является фактором функционирования любой сферы общественной жизни. Так в публичной политике. Так в бизнесе. Так в церкви. Так в науке. Диссертации, по идее, не должны защищать городские сумасшедшие. В парламенте, по идее, не должны обсуждать проект введения Святой Инквизиции.
Кажется, прежние культурные капиталы в условиях СВО сгорели. И может начаться ацкий ад. От теории к «кейсам» переходить не стану. Можем обсудить конкретику в комментариях, если кого-нибудь обозначенная проблема занимает.
У Кембриджской школы нет в предметном поле политической философии. Действительно, самое точное определение предметного поля Кв. Скиннера, Дж. Покока и их многочисленных последователей — интеллектуальная история. Да, материалом здесь выступают в основном философские тексты, но они не прочитаны как философия. Для кембриджского чтения сочинения Макиавелли, Гоббса, Локка — это речевые акты, сделанные в культурном поле с целью достичь некоторых результатов внутри поля.
В связи с этим можно заключить, что политическую философию нельзя выделить без ее иного — без идеологии. Там, где нет хотя бы контурного представления о ложном сознании, не выходит и понятия о политической философии. Выходит только дискурсивное поле, в котором разные люди пишут более или менее интересные тексты. Кстати, абсолютным двойником кембриджской школы был советский «философский» мейнстрим, в котором не только в теории, но на практике не различались философское и идеологическое творчество. И, кстати, для кого-то советская политическая макулатура всё еще ценна и убедительна как раз потому, что базовые принципы критики и герменевтики политического дискурса не могут быть изнутри этой литературы усвоены. А привычка к этому типу литературы блокирует усвоение критических и герменевтических идей извне (как идеалистических, буржуазных и глубоко антинаучных концепций).
В связи с этим можно заключить, что политическую философию нельзя выделить без ее иного — без идеологии. Там, где нет хотя бы контурного представления о ложном сознании, не выходит и понятия о политической философии. Выходит только дискурсивное поле, в котором разные люди пишут более или менее интересные тексты. Кстати, абсолютным двойником кембриджской школы был советский «философский» мейнстрим, в котором не только в теории, но на практике не различались философское и идеологическое творчество. И, кстати, для кого-то советская политическая макулатура всё еще ценна и убедительна как раз потому, что базовые принципы критики и герменевтики политического дискурса не могут быть изнутри этой литературы усвоены. А привычка к этому типу литературы блокирует усвоение критических и герменевтических идей извне (как идеалистических, буржуазных и глубоко антинаучных концепций).
Как занудный литературовед, я тяжело вздыхаю всякий раз, когда слышу: Кафку сделать былью... Дело в том, что Кафка совершенно неверно понят массовым сознанием. То есть, строго говоря, мы вообще не знаем, о чем пишет Кафка. Его глубокие исследователи сходятся, однако, в том, что Кафка не предупреждает, а выражает некоторый опыт. Является ли этот опыт строго личным, политическим или религиозным (или, вероятнее всего, всем сразу) — вот предмет дискуссии. Мне нравится теологическая интерпретация Кафки. Этот писатель исходит из той интуиции (которую мы можем найти, например, у Кьеркегора), что Творец, Судия и Господь мира этому миру чужд настолько, что этого нельзя даже помыслить. Мир Кафки — это существование субъекта под Властью и Судом Чего-то бесконечно отчужденного — Того, с чем невозможна никакая коммуникация. Но все эффекты этих взаимоотношений: вопрошание, вина, трепет — не просто сохраняются, но укрупняются до, опять же, немыслимых, абсурдных переживаний/претерпеваний. Кафка уже живет в кафкианской реальности. И проза Кафки, кстати, открывает ход к взаимному освещению (но только не конвергенции) иудейской религиозности и абсурдных моментов нацистского геноцида. Они образуют — если взглянуть на мир в кафкианских очках — жуткую синхроническую структуру.
КИНО. САТИРА
На этой неделе я посмотрел два фильма, заставивших меня поверить в то, что сатира — всё еще высокопродуктивное искусство. Как ни странно, это сатира в формате жанрового кино. Первый фильм — «Охота» (2020, реж. Крейг Зобел). Это трэшовый боевик с остроумной политической подоплекой и очень интригующим центральным персонажем в исполнении Бетти Гилпин. Фильм достигает хорошего баланса ясности и тайны: центральная политическая тема раскрыта изящно и в целом очень внятно, а вот главная героиня (и тут сработал не только сценарий, но и мастерство актрисы) оставляет простор для раздумий. Оказалось, действительно интересное кино. Впрочем, легкое, вообще-то без особых претензий. Второй фильм — «Полночь с дьяволом» (2023, реж. Колин Кэрнс, Кэмерон Кэрнс). Это хоррор (не страшный, конечно), высмеивающий разнообразные аспекты медиа-индустрии. Фильм снят в экспериментальном ключе: почти всё действие представляет собой прямой эфир вечернего телешоу, в котором участвуют медиум, иллюзионист-скептик, парапсихолог и девочка, одержимая демоном. Помимо сатирической струи, фильм реализует и содержание драматическое, повествуя о судьбе «человека из телевизора»: здесь разворачивается старая метафора славы как сделки с дьяволом. Фильм снят хорошо. Снят хорошо — это не о спецэффектах (я вообще эту сторону кино плохо понимаю), а о мизансценах, детализации, игре монтажа.
Сатира, действительно, плодотворно сочетается с массовыми некомедийными (изначально) жанрами. Как я убежден, сатира вообще истинно хороша, когда она берет своим предметом наше мышление: предрассудки, общественную мифологию. Ведь именно с подрыва полисного сознания начинается история комедии (Аристофан). Русские сатирики Гоголь и Салтыков наиболее пронзительны, когда они осуществляют критику менталитета. Поэтому жанровое кино как таковое (не его пародирование, а оно само) — прекрасное место для того, чтобы сатира делала свое дело, то есть поработала с нашим нормативным сознанием.
На этой неделе я посмотрел два фильма, заставивших меня поверить в то, что сатира — всё еще высокопродуктивное искусство. Как ни странно, это сатира в формате жанрового кино. Первый фильм — «Охота» (2020, реж. Крейг Зобел). Это трэшовый боевик с остроумной политической подоплекой и очень интригующим центральным персонажем в исполнении Бетти Гилпин. Фильм достигает хорошего баланса ясности и тайны: центральная политическая тема раскрыта изящно и в целом очень внятно, а вот главная героиня (и тут сработал не только сценарий, но и мастерство актрисы) оставляет простор для раздумий. Оказалось, действительно интересное кино. Впрочем, легкое, вообще-то без особых претензий. Второй фильм — «Полночь с дьяволом» (2023, реж. Колин Кэрнс, Кэмерон Кэрнс). Это хоррор (не страшный, конечно), высмеивающий разнообразные аспекты медиа-индустрии. Фильм снят в экспериментальном ключе: почти всё действие представляет собой прямой эфир вечернего телешоу, в котором участвуют медиум, иллюзионист-скептик, парапсихолог и девочка, одержимая демоном. Помимо сатирической струи, фильм реализует и содержание драматическое, повествуя о судьбе «человека из телевизора»: здесь разворачивается старая метафора славы как сделки с дьяволом. Фильм снят хорошо. Снят хорошо — это не о спецэффектах (я вообще эту сторону кино плохо понимаю), а о мизансценах, детализации, игре монтажа.
Сатира, действительно, плодотворно сочетается с массовыми некомедийными (изначально) жанрами. Как я убежден, сатира вообще истинно хороша, когда она берет своим предметом наше мышление: предрассудки, общественную мифологию. Ведь именно с подрыва полисного сознания начинается история комедии (Аристофан). Русские сатирики Гоголь и Салтыков наиболее пронзительны, когда они осуществляют критику менталитета. Поэтому жанровое кино как таковое (не его пародирование, а оно само) — прекрасное место для того, чтобы сатира делала свое дело, то есть поработала с нашим нормативным сознанием.
НА ИВАНОВ ДЕНЬ
Иногда очень хочется кому-то нажаловаться. На всех вас и на жизнь мою. Нажаловаться на судьбу. Вот кому-то, хоть бы кому-нибудь... Некоторые, говорят, любят давать воображаемые интервью. А я воображаю, как я наконец нажалуюсь всласть кому-то на эту судьбу, которая сложилась не туда. Но откуда тебе знать, где твоё туда?!.
Иногда очень хочется кому-то нажаловаться. На всех вас и на жизнь мою. Нажаловаться на судьбу. Вот кому-то, хоть бы кому-нибудь... Некоторые, говорят, любят давать воображаемые интервью. А я воображаю, как я наконец нажалуюсь всласть кому-то на эту судьбу, которая сложилась не туда. Но откуда тебе знать, где твоё туда?!.
Помнится, Байден сказал, что выйдет из президентский гонки, типа, если только Сам Господь спустится с небес и велит ему это сделать. Согласно сюжетам американской классики (Тарантино, Pulp Fiction), произошедшее с Трампом — чудо, сверхъестественное вмешательство: Черт, мы должны были сдохнуть!.. Нет, нет, ни хрена это не везение... Хрень, что здесь случилась, называется чудом!
Forwarded from SocialEvents (Alexander Filippov)
YouTube
Криминальное чтиво(Pulp Fiction 1994) Чудо!!!
ЧЕМ ЗАНИМАЮСЬ
Я на какое-то время забросил, в сущности, телеграм-канал. Мне очень дороги мои подписчики и наши разговоры, поэтому я в общем-то хотел бы вернуться к чуть более интенсивной работе площадки Другая речь.
Я тут, на некоторой возрастной границе, опять начал было думать о себе и поддался своей обычной слабости — писанию (или даже писательству). Опять решил записывать всё, что сильно меня занимало последние год-два. Вышло не так много и не слишком оригинально. Да в общем это не важно. Мысли, о которых я знаю во всяком случае то, что они со мною, были записаны, то есть продуманы до некоторого порога. Не называя эти записки философией, я мог бы назвать их философской прозой. Она не очень уместна в телеграм-канале. Если кто-то интересуется, я, как типичный графоман, распространяю свои тексты через личные сообщения. Так что на ваш запрос я немедленно отправлю вам свои писания.
Меня спасает то, что я пишу еще и скучные академические тексты. Скоро должна выйти в серьезном журнале очень серьезная политико-философская статья: «К истолкованию политической философии М.Е. Салтыкова (Щедрина)».
Я на какое-то время забросил, в сущности, телеграм-канал. Мне очень дороги мои подписчики и наши разговоры, поэтому я в общем-то хотел бы вернуться к чуть более интенсивной работе площадки Другая речь.
Я тут, на некоторой возрастной границе, опять начал было думать о себе и поддался своей обычной слабости — писанию (или даже писательству). Опять решил записывать всё, что сильно меня занимало последние год-два. Вышло не так много и не слишком оригинально. Да в общем это не важно. Мысли, о которых я знаю во всяком случае то, что они со мною, были записаны, то есть продуманы до некоторого порога. Не называя эти записки философией, я мог бы назвать их философской прозой. Она не очень уместна в телеграм-канале. Если кто-то интересуется, я, как типичный графоман, распространяю свои тексты через личные сообщения. Так что на ваш запрос я немедленно отправлю вам свои писания.
Меня спасает то, что я пишу еще и скучные академические тексты. Скоро должна выйти в серьезном журнале очень серьезная политико-философская статья: «К истолкованию политической философии М.Е. Салтыкова (Щедрина)».
К ИСТОЛКОВАНИЮ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ М.Е. САЛТЫКОВА-ЩЕДРИНА
Цель предпринятого исследования — выяснить базовые особенности политического мышления М.Е. Салтыкова и описать их в категориях политической критики культуры. Обзор специальной литературы показывает, что однозначное отнесение писателя к одной из общественно-политических партий его эпохи не представляется возможным: Салтыков не столько проводит ту или иную программу общественных преобразований, сколько исследует мыслящего субъекта в политической действительности. Можно считать установленным, что в творчестве Салтыкова осуществляется не трансмиссия идеологических смыслов, но скорее критика общественной идеологии. Представляется важным, однако, учитывать партийную ориентированность салтыковской публики: сатирик обращается к читательскому сообществу, с сочувствием воспринимающему демократические и эгалитарные идеи. Для анализа салтыковских текстов предлагается использовать ряд категорий политической герменевтики — дихотомии: идеология / философия, мысль классическая / мысль неклассическая, экзотерическое / эзотерическое. Материалом для анализа выступили две сатирические сказки: «Карась-идеалист» и «Здравомысленный заяц», — которые рассматриваются как тексты, близкие в жанровом отношении «мениппеям» Ф.М. Достоевского. В «Карасе-идеалисте» обнаруживается идейный конфликт между классическим и неклассическим философскими подходами, в эзотерическом плане текста утверждается торжество «макиавеллистской» позиции. В сказке «Здравомысленный заяц» можно выявить диспут идеолога и политического философа; парадоксальным, в контексте салтыковских демократических деклараций, является то, что место идеолога занимает угнетенный (раб), а место политического философа, то есть взыскующего истины субъекта, — господин. В заключении предлагается размышление о метафизическом контуре салтыковский политической мысли: политическая теология русского сатирика сосредоточена на эсхатологическом моменте как разрешении политических коллизий.
Цель предпринятого исследования — выяснить базовые особенности политического мышления М.Е. Салтыкова и описать их в категориях политической критики культуры. Обзор специальной литературы показывает, что однозначное отнесение писателя к одной из общественно-политических партий его эпохи не представляется возможным: Салтыков не столько проводит ту или иную программу общественных преобразований, сколько исследует мыслящего субъекта в политической действительности. Можно считать установленным, что в творчестве Салтыкова осуществляется не трансмиссия идеологических смыслов, но скорее критика общественной идеологии. Представляется важным, однако, учитывать партийную ориентированность салтыковской публики: сатирик обращается к читательскому сообществу, с сочувствием воспринимающему демократические и эгалитарные идеи. Для анализа салтыковских текстов предлагается использовать ряд категорий политической герменевтики — дихотомии: идеология / философия, мысль классическая / мысль неклассическая, экзотерическое / эзотерическое. Материалом для анализа выступили две сатирические сказки: «Карась-идеалист» и «Здравомысленный заяц», — которые рассматриваются как тексты, близкие в жанровом отношении «мениппеям» Ф.М. Достоевского. В «Карасе-идеалисте» обнаруживается идейный конфликт между классическим и неклассическим философскими подходами, в эзотерическом плане текста утверждается торжество «макиавеллистской» позиции. В сказке «Здравомысленный заяц» можно выявить диспут идеолога и политического философа; парадоксальным, в контексте салтыковских демократических деклараций, является то, что место идеолога занимает угнетенный (раб), а место политического философа, то есть взыскующего истины субъекта, — господин. В заключении предлагается размышление о метафизическом контуре салтыковский политической мысли: политическая теология русского сатирика сосредоточена на эсхатологическом моменте как разрешении политических коллизий.