Другая речь
440 subscribers
23 photos
11 files
63 links
Беседы о литературе, философии, текстах художественных, священных и не поддающихся определению — о «другой речи». Главный «спикер» — Илья Роготнев, филолог, преподаватель русской словесности. Контакты: rogotnev05@mail.ru; https://vk.com/rogotnev05
Download Telegram
ЖЕСТ

Мне многократно приходилось слышать разоблачения истории с «разворотом» примаковского самолета. Или как бы неудовлетворенность, недовольство этим разворотом как запоздалым, недостаточным, имитационным и т.п. И впрямь, ничего ж в этом нет особенно героического...

Глухота к Политическому связана с аффектациями — с пафосными играми публики. Играми в героику, сатиру, романтику, эпику... Пафосные игры, аффектации — то единственное, что заставляет неглупых в общем людей писать глупости в соцсетях. Например, размещен текст с упоминанием Владимира Владимировича Путина — непременно игры пафоса заставят кое-кого поставить дизлайк и оставить комментарий о том, что вся наша элита «западозависимая», что никакой веры «этой» власти нет, что если что и делается, то вечно не вовремя, недостаточно и вообще не из любви к народу, а по каким-нибудь самым циническим мотивам. Эти выученные аффектации никакого отношения к моральным чувствам не имеют; наоборот, это самая банальная форма бегства от политического мышления.

«Разворот над Атлантикой» приобрел значение жеста. Жеста чести. Здесь избыточны эпика и героика. Жест — ре-презентация чего-то, но не его непосредственное предъявление. Не стоит возгонять ожидания, поскольку в этой взвинченности мы и проскакиваем символическое, структурное значение — и не без удовольствия окунаемся в воображаемое. Евгений Максимович Примаков репрезентировал то, в чем нуждалась российская политическая публика. И желание тут же вставить что-нибудь недовольное, вроде: а раньше слабо было? — само по себе вызвано тем воображаемым, которое жест Примакова поддерживал.
МЫ ТУТ С ДАНТЕ

Коллеги напомнили, что 25 марта — Международный день Данте. Высочайшего поэта.

Меня когда-то зацепила мысль одной весьма знаменитой, весьма ученой и поэтически одаренной дамы (много изучавшей Данте), что через Данте мы можем ощутить различие между Россией и просвещенной Европой. Дантовы (средневековые, то есть трогательные и вряд ли к чему-то сегодня обязывающие) представления о грехах почти целиком, кроме одного, разделяются в России. В то время как в Европе все Дантовы так называемые «грехи» основательно декриминализованы, кроме, опять-таки, одного. Та Дантова ценность, которую усвоила Европа (как единственную из мира Данте) и не усвоила Россия, — это политическая свобода, высокий республиканизм (который увенчивается идеей Монархии, к слову сказать). Соответственно, деспотизм и тирания в России как грех не распознаются, в то время как там, на духовной родине Данте, именно это высветилось как главное. Таков, если я не наврал, тезис Ольги Седаковой.

Я даже почти готов принять этот тезис целиком, но, ей-богу, не очень понимаю, каким способом диагностирована у нас избыточная терпимость к тирании. Когда в России начинается борьба с Иваном Грозным, Петром Великим, Лениным или Сталиным — то что вменяется им в вину? Тирания, деспотизм. Кто больше всего написал назидательных книжек о вреде деспотической власти? Кто больше всего снял анти-авторитарных фильмов? Русские. Можно изумиться трезвости русской культуры в этом вопросе. Проблема политических расправ, политической несвободы всегда осознавалась в нашей культуре как весьма значимая, отнюдь не периферийная. Но — не ключевая. У правителя, согласно русским консервативным мыслителям, есть миссия и цель, она связана с ответом на «экзистенциальные» вызовы. Все великие «автократы» решали, согласно русской мысли (ссылаемся именно на мысль, на консенсусную оценку, ведь мы же не о фактичности, а о ценностях культуры говорим), задачи уровня учреждения, переучреждения и выживания государства. Если русская культура обращается к позитивным образам Петра или Сталина, то уж не за репрессии их хвалит, заметьте. Я о самых главных культурных текстах говорю: ни Карамзин, ни Пушкин, ни Достоевский, ни Толстой, ни Соловьев, ни Бердяев, ни Эйзенштейн, ни Тарковский, ни Шукшин, ни Солженицын, ни Бахтин, ни Лосев, ни Аверинцев — кажется, НИКТО из властителей дум не пел тиранию и, кажется, НИКТО не воздержался по этому вопросу.

Данте для русской культуры — совершенно полноценный собеседник. Русская культура воспринимает его этику как этику, а не как эстетику.
ЖЕСТЬ

В этом месте я обычно умничаю, но сейчас делюсь тревожными размышлениями.

Атаки на российскую границу. Провокативные заявления француза. Теракт в Москве. Беспрецедентно разнузданные заявления руководителя террористической организации «СБУ», который смакует совершенные его организацией преступления, в частности заявляет, что украинцы оторвали гениталии Захару Прилепину (последовало опровержение).

Эта серия (ещё не завершена) реализует очень конкретный тип террора (а есть много типов). Это не послание, не попытка запугать (чем были взрыв Крымского моста и те политические убийства, о которых со смаком рассказывает террористический главарь). Назначение этой серии физического и символьного террора, обрушившейся на нас в марте, заключается в том, чтобы вовлечь государство в своего рода «игру террора». Это предполагает снижение порога чувствительности государства к насилию и радикальную редукцию государства к насилию. Последствиями становятся: раскачка репрессивного аппарата, снос моральных ограничений в силовых операциях, введение чрезвычайного закона (то есть фактически приостановки права) — полная жесть. Режим жести.

Целью не является, повторюсь, запугивание. Не является целью свержение власти. Большинство известных мне комментаторов, на мой взгляд, неверно оценивают стратегию этого террора. Цель — лишить систему адекватности. Это хорошо описанная в мировой академической литературе стратегия. Трудным представляется мне вопрос следующего уровня: а зачем им Россия в состоянии лютой жести?

Американские консерваторы считают, что Байден не уйдёт, не попытавшись устроить Армагеддон. Я бы всерьёз об этом подумал. Ведь, вполне возможно, мы неверно оцениваем рациональную стратегию оппонента.

Альтернатива жести — искусство политического жеста. Сложное искусство.
Forwarded from Конгрегация (Nadezhda Popova)
Пушкин —
моё всё
наше ничто.
ЮНОШАМ ИЗРЯДНОГО ВОЗРАСТА...

Кастрация имени Оккама, слава Богу, никогда не была усвоена интерпретативным дискурсом. В большой традиции чтения было принято — весьма вероятно, что принято строго безосновательно, как и оккамовский принцип в дидактике науки — правило множить сущности, если это создаёт смысл. Если, скажем, мы знаем, что Хома Брут называется философом только потому, что он учится в философском классе, то это не мешает нам предположить, что автор имеет какие-то иные причины назвать своего героя философом (он оказывается в позиции философа и поступает как философ). Прекрасно зная социально-психологическую определённость Хлестакова, мы только выиграем, если за нею будем выпытывать мистический смысл хлестаковщины.

Человек всегда совершает ход с несколькими перспективами. Природе же почему-то предписано совершать ходы лишь в одной цепочке «причин». Возможно, дидактика науки насчёт природы не заблуждается, но в случае с культурой поиск простейшего толкования обычно считается редукцией и леностью мысли (найти интерпретацию попроще — это как будто не самый благородный путь).

На экране сновидение киногероя, в котором интерпретатор заподозрил намёк на истинный смысл событий кинокартины. Такая интерпретация встречает возражение: Да ведь в фильме объясняется, что это всего лишь сон!

Именно такие ситуации показывают, что принцип Оккама зачастую выступает кастрацией мысли. Но, повторимся, что там с теоретической лингвистикой или аналитической химией — не наше дело. Возможно, в дидактических целях студиозус должен быть кастрирован; мэтрам виднее.
1 апреля у Николая Васильевича день рождения. Вот думаю, как бы эту дату отметить. Писать ли о нем, говорить ли о нем?

В этом году выйдет у меня большая теоретическая статья, где Гоголь берется как иллюстративный материал. Это не случайно: все мои самые крепкие представления о комическом получены через Гоголя.

Я как-то писал, что самой актуальной из его книг считаю «Миргород», который нужно читать как опыт художественного исследования Украины (но ни в коем случае так нельзя читать «Вечера на хуторе...»). Может быть, всё в «Миргороде» наврано, но хорошая литература и врет-то так, что производит истину где-то около, в том месте, которое у нас называют по поводу (критиков типа Николая Добролюбова определяют иногда в качестве тех, кто пишет не о литературе, а по поводу литературы).
ЭМОЦИОНАЛЬНАЯ МАШИНА

Я, пожалуй, выражу одну нелицеприятную мысль.

После теракта в Крокус Сити русскую сеть залили, заполонили не только «Журавлями» в исполнении Муслима Магомаева, но и какими-то наспех записанными, сентиментальными песнями с выражением скорби. А с этим — потоком стихов евтушенко-стайл. Сам Евтушенко был мастером, он очень складно делал свои малохудожественные стихи, главная ценность которых — доходчивость. Теперь стихи — уже даже не дешевый товар, а скорее тот маркетинговый хлам, который вместе с товаром тебе «бесплатно» впихивают. Всякий своими стихами делится — стихами вездесущими, рваными (с короткими фразами, просто заполняющими позиции в структуре поэтического размера), одномерными (они читаются просто слева направо и сверху вниз, без регрессий, без циклов, без смысловых нахлестов, без эхо и без провала в пустоту, всё строго линейно; зато с рифмой, без неё не обойдется).

В «Медном всаднике» в том месте, где поэт рассказывает, как горожане налаживают жизнь на фоне схлынувшей реки, есть ироническое упоминание:

Граф Хвостов
Уж пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.


Хвостов — предмет садистской литературной игры Пушкина и поэтов его круга. Хвостов писал высокопарные, скучные, полные стилевых неудач стихи. А Пушкин и его шаловливые приятели обращались к Хвостову с деланным, гротескным восхищением. И, конечно, писали пародии на несчастного графа, который был для них персонификацией архаичной поэтики сопровождения всего громкого, публичного, официозного, придворного, тривиального.

Я не против того, что люди пишут стихи. Даже не против евтушенко-стайл, даже если это Евтушенко для бедных (хотя и оригинал был для бедных). Только не надо делать вид, что это чистые и наивные люди обмениваются искренними откликами на жизнь вокруг. Вот уж тут никакой искренности нет, это игры графоманов с их специфическим наслаждением. Но, понимаете, граф Хвостов пел разлившуюся Неву и грандиозную картину бедствий человека, столь беззащитного перед природой. Граф Хвостов не соискатель солидарности и не наркоман аффектированных состояний, он просто сопровождает социальный процесс, кодируя информационный поток в подобающие поэтические штампы, в готовые поэтические сюжеты. Хвостов был функцией холодной, сияющей имперской культуры.

А у нас теперь складывается концепция патриотического субъекта как машины эмоций. Именно машины, именно эмоций. Считаю, что это хороший термин.
Была у меня лекция о Гоголе. Хорошая лекция, вообще говоря, была.
Давно хотел указать на специфическое могущество художественной критики. Почему критик имеет силу — при том, что никто не верит в какую-то качественно большую компетентность критика перед прочей публикой? Наша культура располагает бесчисленным количеством убедительных анекдотов о странных вкусах и бестолковых суждениях художественной критики. Между тем, авторы (да и не только) в критиках испытывают нужду и возлагают на последних большие экспертные полномочия. В отличие даже от академического искусствоведа / литературоведа, критик «всё это» смотрит / читает и обсуждает. Автор нуждается в том, кто его текст прочитает и обсудит. Критик несёт это бремя; что бы мы о нём ни думали, критик всему этому внимает и внимает небезгласно.
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Друзья мои, вам же случалось испытать отчаянное желание покричать о том, что никому ничего не надо? НИКОМУ, БЛИН, НИЧЕГО НЕ НАДО! Я не про солидарность и отзывчивость; на этот предмет сегодня хочется кричать от отчаяния, а уже завтра от радости — так устроено общество человеков. Я говорю о том «не надо», которое звучит из солидарности едва ли не более властно, чем из эгоизма.

Никому ничего не надо... Ничего — за пределом Забвения, ничего — от Памяти. Никому не надо ничего за пределами Дня. Явись сегодня что-нибудь вроде Серебряного века, то есть целой индустрии высот и глубин на самый требовательный вкус, — и мы не заметим. Случись тут, поблизости, какая-нибудь немецкая классическая философия — мы только расстроимся. Явись Сам Иисус — и мы, уж конечно, его опознаем, как иначе — мы отвернемся: не надо. Впрочем, последнее уже из другого нарратива. Итак, только холодная пустыня Дня, дня за днем эгоизмов и солидарностей.

Хорошо бы подумать об этом не в регистре университетского дискурса — с его производством и потреблением общественно значимого знания. Хорошо бы подумать об этом на уровне большого одиночества. Никому ничего не надо — просто уже начни в этом жить.
К последнему.

Вообще говоря, не о том речь, что высшие культурные достижения потребляются узким интеллигентским слоем. И во времена Владимира Соловьёва, дескать, кому был особенно так нужен этот Соловьев?!

Всё же кое-кому был нужен. Следовало бы помыслить таким образом: если сейчас не случился Серебряный век, значит он нам не надобен. На принципиальном уровне это именно так. И я хотел бы сместить фокус с культурного объекта на субъект. Серебряный век находит себе место, он располагается там, где о чем-то таком говорят и мыслят.

Если университетский дискурс стал абсолютно доминирующим всюду (включая политику и болтовню в телеграм-каналах), то прощупываемое мной исключение объяснимо. Вопрос не к обывателю, следует подчеркнуть, вопрос к публике как дискурсивному сообществу. Ещё прежде чем ты начнешь завывать и поднывать о чем-нибудь вроде забвения бытия, публика говорит твоим собственным голосом (а именно таким эффектом обладает доминантный дискурс):

Послушайте, ну не надо этого всего; тут вам не филармония.
ВТОРОЕ РАССУЖДЕНИЕ ПО СЛУЧАЮ ЛИРИЧЕСКОГО ОТСТУПЛЕНИЯ

Что касается развития культуры, то тут дело обстоит как и со всяким развитием. Дело обстоит довольно-таки постыдно, ведь никакого развития не наблюдается. Не только в смысле того, что Пушкин не превосходит Державина, Некрасов не превосходит Пушкина, Блок не превосходит Некрасова. И разве что Евтушенко всех их превзошёл, но не в том направлении, которого бы нам хотелось. Не происходит развития и в той части наших ожиданий, где новое происходит из старого. Державин не породил Пушкина, а, как говорят историки литературы, передал ему лиру. На самом деле, конечно, Державин держал свою золотую ветвь изо всех своих самодурских сил, пока не был убит. Убит, разумеется, тем, кто пришёл забрать золотую ветвь.

Культура не субстанция, чтоб ей развиваться и вообще длиться в пространстве и времени. Это скорее контингентно устроенное поле, у которого есть история. Последнее-то и сбивает нас с толку и мы воображаем, что что-то там развивается. Субъект вторгается в это поле и символически определяет себя в терминах истории поля. Вот и всё так называемое развитие культуры.

Из такого взгляда настоятельно следует, что всякий разговор о том, что нечто в культуре ещё не готово, уже утрачено или сильно деградировало — и потому-то культура не дает ста цветов, — этот разговор скрывает другое обстоятельство: то, что вы запрашиваете (сто цветов), нам не нужно. В данном случае нам — это субъекту в симбиозе с полем.
Дихотомии_анализа_комического_текста.pdf
302.9 KB
Смею заявить, что моя новая научная работа касается самых фундаментальных вопросов изучения комического текста. Будучи фундаментальной, вряд ли она будет одновременно кому-то, кроме узкого круга исследователей комического, интересной.
ИЗ ЧЕРНОВИКОВ

Оценивая литературные произведения, мы не можем игнорировать их вовлеченность в контекст политической истории. На самом деле, эта вовлеченность и делает литературные произведения значимыми. Пожалуй, нам близки старомодные взгляды Ж.-П. Сартра, требовавшего от литературы ангажированности. Сартр, напомним, не считал лирическую поэзию «литературой», то есть «освобождал» ее от соучастия в политике; переосмысляя эту возможность исключения некоторых типов литературы из политики, мы могли бы заключить, что история литературы является политической историей по преимуществу, но не тотально. Мы же считаем важным понимать, осмыслять политические интенции авторов, в том числе, например, решение литератора выступить в составе хора государственных идеологов. Открытое соучастие в «политических вещах» своего века делает автора открытым для социальной оценки и сообщает его высказыванию историческую подлинность. Напротив, воображая культуру как политически нейтральное пространство духовно-нравственных или чисто эстетических ценностей, мы рискуем эту подлинность упустить.
Друзья, от души рекомендую введение в русскую философию (именно так: не в историю русской философии, а в русскую философию) от Никиты Кирилловича Сюндюкова.
https://vk.com/wall-201515597_886

P.S. Сегодня мне в голову пришло, что такие аудиотексты должны быть приравнены к учебным пособиям. Учат они не хуже, чем книжки в соответствующем жанре.
ЭКЗЕГЕЗА, ГЕРМЕНЕВТИКА, ДЕКОНСТРУКЦИЯ

Хочу оформить мысль, наверняка высказанную кем-то ранее. Мне представляется неверным рассматривать модернистскую герменевтику — от Шлейермахера до Гадамера и Рикера — как более разработанную в сравнении со Священной наукой Бл. Августина. У последнего, действительно, нет герменевтического круга. Но не потому, что Августин до него не додумался, а потому, что у Августина более реалистичный взгляд на текст. Августин не озабочен проблемой целого (целое-то есть, а проблемы нет), для Августина есть одно кардинальное решение для всех библейских фрагментов: Библия подчинена одной идее, которую нужно усвоить прежде чтения, — и, в дополнение, приёмы преодоления возникающих трудностей. Кружить в кругах (большом, малом...) Августин не желает, он сразу берёт быка за рога и выясняет суть дела, придавая тем самым самостоятельную ценность фрагменту, не проясняющему целое и не проясняемому целым, но раскрываемого универсальными ключами.

И тут, странное дело, Августинова экзегеза гораздо ближе к деконструктивистскому проекту, чем к герменевтическому. Это звучит странно, но кто знает теологию Джона Милбанка, тот не удивится такому заявлению. Лакан, Деррида и Делёз читают по-августиновски. Просто читают они не священный текст, а профанный. Деконструкция выглядит как экзегеза, обращённая на профанную речь.

P.S. Всё это может показаться тёмным, но я эту линию довольно основательно продумал. Однако ума не приложу, где можно такие соображения излагать, «публиковать». Схоластические правила XXI века требуют для изложения серьёзных вопросов — труда и постоянства. Что неплохо, конечно, но создаёт иной раз проблему искусственной концептуальной немоты, изредка переходящей в заикание.
Апрельское заседание Лаборатории критического чтения
17 апреля, 18:40

Учебный корпус № 5 ПГНИУ, этаж 1, аудитория 144, профильный читальный зал филологического факультета и факультета современных иностранных языков и литератур

Тема заседания:
МЫ ЗДЕСЬ ОДНИ:
изнанка субъект-субъектного чтения


Докладчик — Илья Юрьевич Роготнев. Критическому рассмотрению подлежат надежды на преодоление объективаций и выход к подлинно субъектной перспективе в литературном чтении и педагогической коммуникации. Автор доклада выступает с предложением закрыть проект субъект-субъектного подхода в гуманитарной науке и практике.
Несмотря на огромные успехи в технологиях, вещи в мире людей всё еще падают чаще, чем взлетают.
ГОГОЛЬ И ДОСТОЕВСКИЙ В РУССКОЙ ДУХОВНОЙ ИСТОРИИ

Читая русскую классику в координатах православной веры, не следует отдаваться прекраснодушному доверию к пронизывающей русскую культуру религиозной идее. Следует помнить, например, что наиболее влиятельными фигурами религиозной истории русской литературы выступают Гоголь и Достоевский — отнюдь не в унисон поющие. И вес последнего, кажется, больше. Достоевский, известно, был в лучшем случае равнодушен к религиозным декларациям Гоголя. Скорее всего, Достоевский видел в гоголевской религиозности нечто смешное, стыдное и даже вредное. И тут нельзя сказать, что Достоевский чего-то не заметил. Достоевский — самый проницательный читатель среди русских писателей. А Гоголь — один из любимых авторов Достоевского. Достоевский знает гоголевский текст вдоль и поперек.

Очевидно, что гоголевская миссия по созданию новой духовной словесности оценивалась Достоевским как провальная, а результат собственно религиозный — как чуть ли не падение, во всяком случае впадение во все соблазны, которыми чреват путь духовного наставничества. В итоге то, в чем провалился Гоголь, Достоевским и было исполнено. Причем до конца, до самого последнего момента ничто не предвещало этого исполнения. И только выход в свет «Братьев Карамазовых» и скорая кончина автора вдруг поставили всё на свои места: у нас есть «русское пятикнижие» — духовный образ России, ее иконный образ — отражающий, преображающий и уводящий за пределы пределов. То, что с усердием и отчаянием писал Гоголь. Возможно, Гоголь потерпел неудачу (встанем на точку Достоевского) потому, что в его опыте, в его жизненном мире «душечка Италия» заняла то место, которое полагалось занять сибирскому острогу. Гоголь смотрел на Россию из «прекрасного далека», из благоухающей, нежной Италии. Достоевский смог окинуть взором Русь — из рукотворного русского ада, из тьмы острога (и позднейшие благодарения тюрьме не должны сбить с толку — Достоевский побывал именно в рукотворном аду, русском инферно).

Всё это хорошо известно, пожалуй. Кажется, однако, никем не поставлен вопрос: в чем коренится основательный религиозный зазор между Гоголем и Достоевским? Какими трещинами рассечено было поле русской религиозной культуры? Именно эти выбоины в православной культуре сказываются в поспешных, неверных, но не до конца бессмысленных суждениях о крипто-католичестве Гоголя и крипто-сектантстве Достоевского.