Прерву молчание на нашем канале вот этой статьей. Из нее я для себя делаю несколько выводов:
1. Я все еще не понимаю зачем заниматься теорией игр, для меня это максимально умозрительно и скучно, just a thought...... Если я когда-нибудь начну тиграми заниматься, я это репостну
2. У авторов есть два стандартных клейма про то, что институты пролонгируют жизнь режима и облегчают power-sharing, но вообще непонятный заход на информацию и попытку доказать, что институты повышают transparency. В части с тиграми они это операционализируют так, что попытку автократа захватить больше власти проще отследить, если у вас есть формальные правила, которые автократ явно нарушил, и институты здесь понижают сложность и делают вещи более очевидными (книжная истина ура). Но это вроде вообще не про transparency. В эмпирической части они пытаются это измерить качеством государственной статистики, но вообще правящие элиты инфу о режиме и об автократе явно не из госстатистики черпают)))) равно как и у автократа есть свои KPI. В этом смысле информация между элитами скорее по неформальным институтам распространяется, и тут скорее на уровень коррупции смотреть интересно (мысль не моя, апроприирую с семинара), что примерно равно тому, как все с друг другом оказываются связаны.
3. Интересно вообще посмотреть на информацию в автократиях: кому нужна хорошая статистика, кому не нужна, какие insentives, на что смотрят, если не на статистику, на кого эта статистика вообще ориентирована..... Интересно......
1. Я все еще не понимаю зачем заниматься теорией игр, для меня это максимально умозрительно и скучно, just a thought...... Если я когда-нибудь начну тиграми заниматься, я это репостну
2. У авторов есть два стандартных клейма про то, что институты пролонгируют жизнь режима и облегчают power-sharing, но вообще непонятный заход на информацию и попытку доказать, что институты повышают transparency. В части с тиграми они это операционализируют так, что попытку автократа захватить больше власти проще отследить, если у вас есть формальные правила, которые автократ явно нарушил, и институты здесь понижают сложность и делают вещи более очевидными (книжная истина ура). Но это вроде вообще не про transparency. В эмпирической части они пытаются это измерить качеством государственной статистики, но вообще правящие элиты инфу о режиме и об автократе явно не из госстатистики черпают)))) равно как и у автократа есть свои KPI. В этом смысле информация между элитами скорее по неформальным институтам распространяется, и тут скорее на уровень коррупции смотреть интересно (мысль не моя, апроприирую с семинара), что примерно равно тому, как все с друг другом оказываются связаны.
3. Интересно вообще посмотреть на информацию в автократиях: кому нужна хорошая статистика, кому не нужна, какие insentives, на что смотрят, если не на статистику, на кого эта статистика вообще ориентирована..... Интересно......
Говоря об элитах, я вспомнила ровно две интересные статьи с регионалистики, которые мне хотелось бы тут сохранить.
1. Статья грустная про Аргентину, о том, что Аргентина де юре самая федерализированная федерация в мире с кучей прав у провинций, а по факту провинции оказываются в максимально зависимом положении из-за коррупции, огромной зависимости провинций от центра, жесткой партийной структуры (без высокой позиции в партии невозможно занять какой-либо значимый федеральный пост), и потому что всех давит богатый Буэнос-Айрес. Статья идеальная, если нужен кейс-стади для автократии/коррупции/институтов/парийной структуры/etc, так как очень подробно и с anecdotal evidence
2. Вторая штука это просто справочник по важным фамилиям в российской политике, в основном не из высшей бюрократии, с описанием, почему они важны и какие у них есть интересы. Это конечно кремлеведение свого рода, но читать было нтересно и познавательно даже
1. Статья грустная про Аргентину, о том, что Аргентина де юре самая федерализированная федерация в мире с кучей прав у провинций, а по факту провинции оказываются в максимально зависимом положении из-за коррупции, огромной зависимости провинций от центра, жесткой партийной структуры (без высокой позиции в партии невозможно занять какой-либо значимый федеральный пост), и потому что всех давит богатый Буэнос-Айрес. Статья идеальная, если нужен кейс-стади для автократии/коррупции/институтов/парийной структуры/etc, так как очень подробно и с anecdotal evidence
2. Вторая штука это просто справочник по важным фамилиям в российской политике, в основном не из высшей бюрократии, с описанием, почему они важны и какие у них есть интересы. Это конечно кремлеведение свого рода, но читать было нтересно и познавательно даже
Литературный вечер на нашем канале как всегда посвящен Достоевскому. Мой план читать все работы в хронологическом порядке немного поехал, потому что "Бедные люди" и "Записки из мертвого дома" happened to be самыми ранними и самыми простыми и скучными на мой взгляд работами, так что тут просто какие-то заметки после прочтения "Подростка":
1. Очень забавно, что у Достоевского часто вообще не получается контролировать сюжет произведения. "Подросток" задумывался как импровизация и new take на тему отцов и детей; две характерные сцены, где молодежь рассуждает о судьбах России и о Боге, и ностальгические сопли старого либерала про закат Европы и крепостное право отделяют друг от друга где-то 500 страниц романа, который получился вообще не про это. Как мне кажется, об изначальной задумке Достоевский как-то вспомнил, дописав очень притянутый за уши эпилог, который очевидно не к месту. Отчасти из-за придания такого огромного значения "идее автора" я всегда нанавидела школьные интерпретации Достоевского: "Бесы" автором конечно задумывались как пасквиль в ответ на рост революционных ячеек и всяческий разброд и шатание, но случайно из этого выросло "самое загадочное произведение за всю историю литературы" (not my words). Здесь то же самое – идея двойственности, очевидно для Достоевского важная, желание "лайкействовать" и унижаться одновременно с бешеной гордостью – вряд ли продукт социального происхождения главного героя, полу-дворянина, который вроде бы одновременно и лакаей и князь. Это все осносится к половине (?) персонажей Достоевского, взять хотя бы "Записки из подполья", которые целиком про это. В этом смысле я не могу понять попыток назвать такое двойственное положение какой-то безумной тонкой попыткой Достоевского отрефлексировать новое состояние общества, где никто не может больше понять, кто он такой, что его связывает, что такое теперь честь и так далее. Разумеется, будучи писателем в ту непонятную и новую эпоху не замечать этого, и не писать об этом было просто невозможно. Но Стефан Цвейг прав в том, что Достоевский, в отличие от Толстого, не имеет способностей к социологии.
2. Говоря о Толстом, мне кажется, "Подросток" это та развилка, где Достоевский смог не скатиться до толстовства и пойти по другому, своему, пути (Толстой мне не очень нравится). Иначе бы он застрял на этом же самом этапе оплакивания "святой тысячелетней княжеской крови", на которой Толстой, кажется, зациклился. В более поздних романах, мне кажется, Достоевский почти совсем отказывается от ремарок о пресловутой судьбе России, о роли дворянства, о либералах и о новых нравах, потому что let's face it в его работах главное не это. Какая-то проявляющаяся периодически ностальгия Достоевского по "старым временам" и старым нормам, по "неслучайным" и укорененным столетним княжеским родам, по какому-то менее развращенному золотому веку мне кажется ироничной, с учетом того, что мать Достоевского была незнатной дворовой девушкой, и что наверное самый чистый и светлый персонаж его романов – проститутка. Еще мне кажется очень забавным, что почти толстовский идеал князь Сокольский, который мечтает о небольшом скромном сельском доме, жене и множестве детей, о том чтобы бросить карьеру и светскую жизнь и вместо этого пахать в поле, но "пахать как князь", оказывается одним из самых больших пидорасов романа (кому отдать там пальму первенства я хз).
3. Если говорить о самом сюжете романа, меня поражает, насколько большой прыжок Достоевский проделал от "Подростка" к "Карамазовым". Фактически весь сюжет "Подростка" держится на разрешении главной интриги, автор заботливо и много раз напоминает, что эта деталь роковая, что эта мысль пророческая и она важна для разрешения главной загадки, что читатель и герои стоят на грани катастрофы, которая должна случиться, иногда выдывая детали этой катастрофы наперед. Это, по большому счету, очень развернутый детектив, в котором постоянно сгущается саспенс. В "Карамазовых" Достоевский намеренно вырезает сцену с главной интригой, и более того, если вы читаете этот роман с целью узнать, что случилось "на самом деле", то вы упуска
1. Очень забавно, что у Достоевского часто вообще не получается контролировать сюжет произведения. "Подросток" задумывался как импровизация и new take на тему отцов и детей; две характерные сцены, где молодежь рассуждает о судьбах России и о Боге, и ностальгические сопли старого либерала про закат Европы и крепостное право отделяют друг от друга где-то 500 страниц романа, который получился вообще не про это. Как мне кажется, об изначальной задумке Достоевский как-то вспомнил, дописав очень притянутый за уши эпилог, который очевидно не к месту. Отчасти из-за придания такого огромного значения "идее автора" я всегда нанавидела школьные интерпретации Достоевского: "Бесы" автором конечно задумывались как пасквиль в ответ на рост революционных ячеек и всяческий разброд и шатание, но случайно из этого выросло "самое загадочное произведение за всю историю литературы" (not my words). Здесь то же самое – идея двойственности, очевидно для Достоевского важная, желание "лайкействовать" и унижаться одновременно с бешеной гордостью – вряд ли продукт социального происхождения главного героя, полу-дворянина, который вроде бы одновременно и лакаей и князь. Это все осносится к половине (?) персонажей Достоевского, взять хотя бы "Записки из подполья", которые целиком про это. В этом смысле я не могу понять попыток назвать такое двойственное положение какой-то безумной тонкой попыткой Достоевского отрефлексировать новое состояние общества, где никто не может больше понять, кто он такой, что его связывает, что такое теперь честь и так далее. Разумеется, будучи писателем в ту непонятную и новую эпоху не замечать этого, и не писать об этом было просто невозможно. Но Стефан Цвейг прав в том, что Достоевский, в отличие от Толстого, не имеет способностей к социологии.
2. Говоря о Толстом, мне кажется, "Подросток" это та развилка, где Достоевский смог не скатиться до толстовства и пойти по другому, своему, пути (Толстой мне не очень нравится). Иначе бы он застрял на этом же самом этапе оплакивания "святой тысячелетней княжеской крови", на которой Толстой, кажется, зациклился. В более поздних романах, мне кажется, Достоевский почти совсем отказывается от ремарок о пресловутой судьбе России, о роли дворянства, о либералах и о новых нравах, потому что let's face it в его работах главное не это. Какая-то проявляющаяся периодически ностальгия Достоевского по "старым временам" и старым нормам, по "неслучайным" и укорененным столетним княжеским родам, по какому-то менее развращенному золотому веку мне кажется ироничной, с учетом того, что мать Достоевского была незнатной дворовой девушкой, и что наверное самый чистый и светлый персонаж его романов – проститутка. Еще мне кажется очень забавным, что почти толстовский идеал князь Сокольский, который мечтает о небольшом скромном сельском доме, жене и множестве детей, о том чтобы бросить карьеру и светскую жизнь и вместо этого пахать в поле, но "пахать как князь", оказывается одним из самых больших пидорасов романа (кому отдать там пальму первенства я хз).
3. Если говорить о самом сюжете романа, меня поражает, насколько большой прыжок Достоевский проделал от "Подростка" к "Карамазовым". Фактически весь сюжет "Подростка" держится на разрешении главной интриги, автор заботливо и много раз напоминает, что эта деталь роковая, что эта мысль пророческая и она важна для разрешения главной загадки, что читатель и герои стоят на грани катастрофы, которая должна случиться, иногда выдывая детали этой катастрофы наперед. Это, по большому счету, очень развернутый детектив, в котором постоянно сгущается саспенс. В "Карамазовых" Достоевский намеренно вырезает сцену с главной интригой, и более того, если вы читаете этот роман с целью узнать, что случилось "на самом деле", то вы упуска
ете всю суть, потому что то, что случилось в ту ночь, это не вопрос факта, это во многом вопрос, на который вы сами должны ответить. Это мне кажется абсолютно гениальным ходом. "Подросток" в этом плане в миллион раз проще. Из-за постоянного нарастания темпа сюжета и подливания масла в огонь, мне кажется, можно не заметить, а что вообще происходит по сторонам от магистральной дороги, по которой несется главный герой. Все диалоги воспринимаются просто как способ узнать какую-то информацию, которая нужна, чтоб разгадать главную тайну и понять, что делать дальше, чтоб к ней приблизиться. В более поздних работах Достоевского наоборот диалоги (и монологи) – это самое важное, но они почти ничего не делают для продвижения сюжета или некой "разгадки". В "Бесах", в строгом смысле, направленного куда-то сюжета вообще нет, и большая часть событий происходит, когда главного героя нет на сцене. При попытке читать более вдумчиво мне показалось, что главная интига это совсем не то, что будет с документом, а кто такой Версилов и чего он хочет на самом деле, весь сюжет герой как будто пытается это узнать, и я не уверена, что у этого в конце находится ответ (намеренно?..)
4. Если "Лолита" – это величайший пример недостоверного рассказчика, то "Подросток" – это роман, где все персонажи недостоверны. Так как главный герой постоянно находится в положении, где ему неизвестна вся картина происходящего, ты интуитивно ждешь появления кого-то, кто сможет изложить всю историю сразу и прояснит мотивы всех остальных. В итоге же получается, что нельзя доверять словам ни одного из персонажей, так как каждый либо врет, либо говорит лишь часть, либо имеет в виду свои интересы и полагается на наивность героя и на необдуманность и реактивность его действий. Версилов, который для меня главная загадка, меняет свое положение с врага на самого близкого друга несколько раз в течение романа, и поэтому так сложно воспринимать его длинные и подробные "откровения" с сыном, так как им тоже склоняешься не верить (наверное, не зря в начале дается деталь, что он всегда как будто шутит и усмехается, даже когда гооворит серьзено). К концу романа Ахмакова оказывается либо верхом всех совершенств, либо "одним пороком", и понять, что из этих двух вариантов верно на самом деле, мне кажется невозможно. В этом смысле "Подросток" гораздо выше аналогичных по задумке романов, так как ломает представление о том, что все, что говорят главному герою, либо ложь, либо правда (под конец ты все равно не можешь понять, что из этого кем и когда говорилось). Ну и банально это делает сюжет более интересным. В этом смысле герои-перевертыши и герои-трикстеры делают аллюзии на "двойственность" и расколотость более яркими.
5. Тем не менее, "Подростку" очень далеко до "Бесов" и до Ставрогина в частности, и до других работ Достоевского. Действительно, у Достоевского в каком-то смысле двойственны почти все перснажи: у них любовь к Богу перетекает в ненависть к нему, униженность и жажда униженности сочетается с уязвленной гордостью, благородство сочетается цинизмом. Я думаю, ни для кого, кто читал "Преступление и наказание", не кажется парадоксальным, что Раскольников – это полное чудовище и при этом верх гуманизма. Наоборот, это очень хорошо уживается и поддерживается. Верх противоречий у Достоевского это, конечно, Ставрогин, который в одну минуту готов жениться на сумасшедшей юродивой, а в другую насилует двенадцатилетнюю девочку – потому что ему так хочется и потому что для него не существует моральных оценок вне своего желания. В "Подростке" же, мне кажется, персонажи (конкретно Версилов) дествительно трикстеры, которые меняют свою форму спонтанно, не под напором какой-то идеи, не под напором "надрыва" Достоевского, от которого у него часто герои готовы броситься в любую пропасть с какой угодно высоты и наоборот. С Версиловым, такое ощущение, происходит натуральное помешательство и шизофрения, – но совсем не такая убедительная, как у Раскольниклва, которая превосходно описана. В этом смысле его совсем нельзя до конца понять, вычилить какие-то его true intentions и что для него на самом деле
4. Если "Лолита" – это величайший пример недостоверного рассказчика, то "Подросток" – это роман, где все персонажи недостоверны. Так как главный герой постоянно находится в положении, где ему неизвестна вся картина происходящего, ты интуитивно ждешь появления кого-то, кто сможет изложить всю историю сразу и прояснит мотивы всех остальных. В итоге же получается, что нельзя доверять словам ни одного из персонажей, так как каждый либо врет, либо говорит лишь часть, либо имеет в виду свои интересы и полагается на наивность героя и на необдуманность и реактивность его действий. Версилов, который для меня главная загадка, меняет свое положение с врага на самого близкого друга несколько раз в течение романа, и поэтому так сложно воспринимать его длинные и подробные "откровения" с сыном, так как им тоже склоняешься не верить (наверное, не зря в начале дается деталь, что он всегда как будто шутит и усмехается, даже когда гооворит серьзено). К концу романа Ахмакова оказывается либо верхом всех совершенств, либо "одним пороком", и понять, что из этих двух вариантов верно на самом деле, мне кажется невозможно. В этом смысле "Подросток" гораздо выше аналогичных по задумке романов, так как ломает представление о том, что все, что говорят главному герою, либо ложь, либо правда (под конец ты все равно не можешь понять, что из этого кем и когда говорилось). Ну и банально это делает сюжет более интересным. В этом смысле герои-перевертыши и герои-трикстеры делают аллюзии на "двойственность" и расколотость более яркими.
5. Тем не менее, "Подростку" очень далеко до "Бесов" и до Ставрогина в частности, и до других работ Достоевского. Действительно, у Достоевского в каком-то смысле двойственны почти все перснажи: у них любовь к Богу перетекает в ненависть к нему, униженность и жажда униженности сочетается с уязвленной гордостью, благородство сочетается цинизмом. Я думаю, ни для кого, кто читал "Преступление и наказание", не кажется парадоксальным, что Раскольников – это полное чудовище и при этом верх гуманизма. Наоборот, это очень хорошо уживается и поддерживается. Верх противоречий у Достоевского это, конечно, Ставрогин, который в одну минуту готов жениться на сумасшедшей юродивой, а в другую насилует двенадцатилетнюю девочку – потому что ему так хочется и потому что для него не существует моральных оценок вне своего желания. В "Подростке" же, мне кажется, персонажи (конкретно Версилов) дествительно трикстеры, которые меняют свою форму спонтанно, не под напором какой-то идеи, не под напором "надрыва" Достоевского, от которого у него часто герои готовы броситься в любую пропасть с какой угодно высоты и наоборот. С Версиловым, такое ощущение, происходит натуральное помешательство и шизофрения, – но совсем не такая убедительная, как у Раскольниклва, которая превосходно описана. В этом смысле его совсем нельзя до конца понять, вычилить какие-то его true intentions и что для него на самом деле
важно – когда даже за Ставрогиным можно разглядеть какую-то идею, как бы мистична и инфернальна его фигура не была. Это меня немного фрустирует, так как идею я хочу схватить. Возможно стоит прочитать рассказ "Двойник", чтобы понять лучше, если там это объяснено точнее. С Сокольским в некотором смысле то же самое – совсем не понятно в конце, а что это за человек?
6. Совсем сайдноут: после прочтения Цвейга задумалась о том, что рецепт прихода к богу и праведной жизни, который Достоевский дает в "Карамазовых" – это как раз толстовство. Старец Зосима, который проповедует любовь к каждому листику и к каждой птичке, и одновременно с этим признание за собой вины за все, что происходит на свете, – это тот же Левин в конце "Анны Карениной", который лежит на траве и понимает, что бог повсюду и его не нужно осмысливать, а нужно чувствовать розлитую по всему миру его любовь. Это у Достоевского – христианство маленьких детей и "семидесятипудовых купчих", вера не осмысленная и не вымученная, а вера интуитивная, слепая, "умильная". Достоевский велик в том, что когда он сам дает ключ к этому счастью, он сам же его отвергает, как раз потому что та самая слезинка ребенка не стоит всего мирового искупления и никакой мировой гармонии, и не может он слепо, всецело, окончательно полюбить бога из-за этой детской слезинки, равно как Иван Карамазов. Достоевский, и все его герои, не могут растворить свое его в вечности, растворить себя в мировой любви. Они как раз очень болезненнно осознают и осмысляют свое Я, пытаются постоянно разрешить свою расколотость какой-то великой идей или великим горем или великой жертвой, которые бы сделали их личность цельной. И понятно, что им это не удается, так как Достоевский ненавидит завершенность, и ненавидит окончательность, и ненавидит покой. Кириллов находит завершенность в своей идее – поэтому убивает себя, и это очень характерно. Спасение у Достоевского, кажется, уловил хорошо Ницше: Иван Карамазов говорит "Я спрашивал себя много раз есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победила во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого". Пока человек жив, он приницпально не может перестать страдать, не может навеки успокоиться, не может прийти к богу и не может его окончательно отринуть от себя. Всю жизнь он вынужден отрицать себя и отрацать бога и снова обретать бога и снова обретать себя, в этом страдании, в этой вечной судороге, отчаянности и потерянности и лежит красота жизни, поэтому нужно страстно любить страдание и любить жизнь.
P.S. вы возможно спросите советую ли я читать "Подростка" – да, конечно советую, так как даже не самая удачная работа Достоевского все равно на голову выше многих других книг.
6. Совсем сайдноут: после прочтения Цвейга задумалась о том, что рецепт прихода к богу и праведной жизни, который Достоевский дает в "Карамазовых" – это как раз толстовство. Старец Зосима, который проповедует любовь к каждому листику и к каждой птичке, и одновременно с этим признание за собой вины за все, что происходит на свете, – это тот же Левин в конце "Анны Карениной", который лежит на траве и понимает, что бог повсюду и его не нужно осмысливать, а нужно чувствовать розлитую по всему миру его любовь. Это у Достоевского – христианство маленьких детей и "семидесятипудовых купчих", вера не осмысленная и не вымученная, а вера интуитивная, слепая, "умильная". Достоевский велик в том, что когда он сам дает ключ к этому счастью, он сам же его отвергает, как раз потому что та самая слезинка ребенка не стоит всего мирового искупления и никакой мировой гармонии, и не может он слепо, всецело, окончательно полюбить бога из-за этой детской слезинки, равно как Иван Карамазов. Достоевский, и все его герои, не могут растворить свое его в вечности, растворить себя в мировой любви. Они как раз очень болезненнно осознают и осмысляют свое Я, пытаются постоянно разрешить свою расколотость какой-то великой идей или великим горем или великой жертвой, которые бы сделали их личность цельной. И понятно, что им это не удается, так как Достоевский ненавидит завершенность, и ненавидит окончательность, и ненавидит покой. Кириллов находит завершенность в своей идее – поэтому убивает себя, и это очень характерно. Спасение у Достоевского, кажется, уловил хорошо Ницше: Иван Карамазов говорит "Я спрашивал себя много раз есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победила во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого". Пока человек жив, он приницпально не может перестать страдать, не может навеки успокоиться, не может прийти к богу и не может его окончательно отринуть от себя. Всю жизнь он вынужден отрицать себя и отрацать бога и снова обретать бога и снова обретать себя, в этом страдании, в этой вечной судороге, отчаянности и потерянности и лежит красота жизни, поэтому нужно страстно любить страдание и любить жизнь.
P.S. вы возможно спросите советую ли я читать "Подростка" – да, конечно советую, так как даже не самая удачная работа Достоевского все равно на голову выше многих других книг.
Надергала места из Цвейга, которые мне очень понравились (для себя, чтоб не перечитывать все целиком, когда нужно, но статусы для вк реально можно отсюда брать тоже)
https://telegra.ph/Citaty-dlya-statusov-vk-iz-knigi-Cvejga-Tri-mastera-07-30
https://telegra.ph/Citaty-dlya-statusov-vk-iz-knigi-Cvejga-Tri-mastera-07-30
Telegraph
Цитаты для статусов вк (из книги Цвейга "Три мастера")
Достоевский, столь же страстный в своем дуализме, как и во всем, что уделила ему жизнь, не стремится к гармонии: она обозначает для него застывание; он не соединяет свои противоречия в божественно-гармоничное целое, а растягивает. их от Бога до дьявола и…
Forwarded from Екатерина Шульман (Ekaterina Schulmann)
to Alexander Dolinin
Перечитывая Первую любовь, печальную повесть Тургенева (вкрадчиво начал Мортус), обращаешь внимание уже не столько на прыганье со стены и хлопанье по лбу цветочком, а на другие вещи: в частности, как тип описания умершего или отсутствующего отца глазами тоскующего о нем сына-рассказчика напоминает ту же линию в Даре. Понятно, что отец у Тургенева - нравственное чудовище, а у Набокова - моральный и человеческий идеал, но в обоих образах подчеркивается физическая смелость, сила жизни, собранность воли, холодность и изящество, умение обращаться с людьми и лошадьми, некоторая отдаленность от окружающих, в том числе и от домашних, своеобычность, хранимая в душе тайна - и тень смерти, обреченность.
"Странное влияние имел на меня отец - и странные были наши отношения. Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу - он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины - и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато, когда он хотел, но умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась - я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником... Потом он так же внезапно покидал меня - и рука его опять отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла.
На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение); раз - всего только раз! - он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть не заплакал... Но и веселость его и нежность исчезали без следа - и то, что происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее, точно я все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое, светлое лицо... сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к нему... он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет меня по щеке - и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже похолодею.
Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно. Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришел к такому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое и насладился этим другим вполне. "Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать - в этом вся штука жизни", - сказал он мне однажды. В другой раз я в качестве молодого демократа пустился в его присутствии рассуждать о свободе (он в тот день был, как я это называл, "добрый"; тогда с ним можно было говорить о чем угодно).
- Свобода, - повторил он, - а знаешь ли ты, что может человеку дать свободу!
- Что?
- Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы. Умей хотеть - и будешь свободным, и командовать будешь.
Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить - и жил... Быть может, он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться "штукой" жизни: он умер сорока двух лет".
"Мы проехали по всем бульварам, побывали на Девичьем поле, перепрыгнули через несколько заборов (сперва я боялся прыгать, но отец презирал робких людей, - и я перестал бояться)"
"Он был отличный ездок - и умел, гораздо раньше г. Рери, укрощать самых диких лошадей".
"Мне хотелось бы с такой же относительной вечностью удержать то, что быть может я всего более любил в нем: его живую мужественность, непреклонность и независимость его, холод и жар его личности, власть над всем, за что он ни брался.
Мне нравилась, - я только теперь понимаю, как это нравилось мне – та особая вольная сноровка, которая появлялась у него при обращении с лошадью, с собакой, с ружьем, птицей или крестьянским мальчиком с вершковой занозой в спине.
Перечитывая Первую любовь, печальную повесть Тургенева (вкрадчиво начал Мортус), обращаешь внимание уже не столько на прыганье со стены и хлопанье по лбу цветочком, а на другие вещи: в частности, как тип описания умершего или отсутствующего отца глазами тоскующего о нем сына-рассказчика напоминает ту же линию в Даре. Понятно, что отец у Тургенева - нравственное чудовище, а у Набокова - моральный и человеческий идеал, но в обоих образах подчеркивается физическая смелость, сила жизни, собранность воли, холодность и изящество, умение обращаться с людьми и лошадьми, некоторая отдаленность от окружающих, в том числе и от домашних, своеобычность, хранимая в душе тайна - и тень смерти, обреченность.
"Странное влияние имел на меня отец - и странные были наши отношения. Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу - он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины - и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато, когда он хотел, но умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась - я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником... Потом он так же внезапно покидал меня - и рука его опять отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла.
На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение); раз - всего только раз! - он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть не заплакал... Но и веселость его и нежность исчезали без следа - и то, что происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее, точно я все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое, светлое лицо... сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к нему... он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет меня по щеке - и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже похолодею.
Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно. Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришел к такому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое и насладился этим другим вполне. "Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать - в этом вся штука жизни", - сказал он мне однажды. В другой раз я в качестве молодого демократа пустился в его присутствии рассуждать о свободе (он в тот день был, как я это называл, "добрый"; тогда с ним можно было говорить о чем угодно).
- Свобода, - повторил он, - а знаешь ли ты, что может человеку дать свободу!
- Что?
- Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы. Умей хотеть - и будешь свободным, и командовать будешь.
Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить - и жил... Быть может, он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться "штукой" жизни: он умер сорока двух лет".
"Мы проехали по всем бульварам, побывали на Девичьем поле, перепрыгнули через несколько заборов (сперва я боялся прыгать, но отец презирал робких людей, - и я перестал бояться)"
"Он был отличный ездок - и умел, гораздо раньше г. Рери, укрощать самых диких лошадей".
"Мне хотелось бы с такой же относительной вечностью удержать то, что быть может я всего более любил в нем: его живую мужественность, непреклонность и независимость его, холод и жар его личности, власть над всем, за что он ни брался.
Мне нравилась, - я только теперь понимаю, как это нравилось мне – та особая вольная сноровка, которая появлялась у него при обращении с лошадью, с собакой, с ружьем, птицей или крестьянским мальчиком с вершковой занозой в спине.
Forwarded from Екатерина Шульман (Ekaterina Schulmann)
Он был наделен ровным характером, выдержкой, сильной волей, ярким юмором; когда же он сердился, гнев его был как внезапно ударивший мороз (бабушка, за его спиной, говорила, что: "Все часы в доме остановились"), и я хорошо помню эти внезапные молчания за столом, и сразу появлявшееся какое-то рассеянное выражение на лице у матери (недоброжелательницы из нашей родни уверяли, что она "трепещет перед Костей"), и как в конце стола иная из гувернанток поспешно прикрывала ладошкой зазвеневший было стакан.
Он не терпел мешканья, неуверенности, мигающих глаз лжи, не терпел ничего приторного и притворного, - и я уверен, что уличи он меня в физической трусости, то меня бы он проклял.
Я еще не всё сказал; я подхожу к самому может быть главному. В моем отце и вокруг него, вокруг этой ясной и прямой силы было что-то, трудно передаваемое словами, дымка, тайна, загадочная недоговоренность, которая чувствовалась мной то больше, то меньше. Это было так, словно этот настоящий, очень настоящий человек, был овеян чем-то, еще неизвестным, но что может быть было в нем самым-самым настоящим. Оно не имело прямого отношения ни к нам, ни к моей матери, ни к внешности жизни, ни даже к бабочкам (ближе всего к ним, пожалуй); это была и не задумчивость, и не печаль, - и нет у меня способа объяснить то впечатление, которое производило на меня его лицо, когда я извне подсматривал, сквозь окно кабинета, как, забыв вдруг работу (я в себе чувствовал, как он ее забыл, -- словно провалилось или затихло что-то), слегка отвернув большую, умную голову от письменного стола и подперев ее кулаком, так что от щеки к виску поднималась широкая складка, он сидел с минуту неподвижно. Мне иногда кажется теперь, что, как знать, может быть, удаляясь в свои путешествия, он не столько чего-то искал, сколько бежал от чего-то, а затем, возвратившись, понимал, что оно всё еще с ним, в нем, неизбывное, неисчерпаемое. Тайне его я не могу подыскать имени, но только знаю, что оттого то и получалось то особое - и не радостное, и не угрюмое, вообще никак не относящееся к видимости жизненных чувств, - одиночество, в которое ни мать моя, ни все энтомологи мира не были вхожи".
«И ныне я всё спрашиваю себя, о чем он бывало думал среди одинокой ночи: я страстно стараюсь учуять во мраке течение его мыслей и гораздо меньше успеваю в этом, чем в мысленном посещении мест, никогда невиданных мной. О чем, о чем он думал? О недавней поимке? О моей матери, о нас? О врожденной странности человеческой жизни, ощущение которой он таинственно мне передал?».
Интересен мотив "возьми меня с собой": сын просит отца позволить сопровождать его в поездке, которая оказывается предсмертной. Тургеневский Володя упрашивает отца поехать вместе на конную прогулку, во время которой он становится свидетелем его свидания с Зинаидой (сцена с хлыстом). "Два месяца спустя я поступил в университет, а через полгода отец мой скончался (от удара) в Петербурге, куда только что переселился с моей матерью и со мною".
"и однажды Федор, случайно проходя по золотистой, залитой весенним солнцем, зале, вдруг заметил, как содрогнулась, но не сразу поддалась латуневая ручка белой двери, ведущей в отцовский кабинет, словно кто-то ее снутри вяло теребил, не отворяя; но вот она тихо раскрылась, вышла мать с рассеянно кроткой улыбкой на заплаканном лице, странно махнула рукой, проходя мимо Федора... Он постучался к отцу и вошел в кабинет. "Что тебе?" - спросил Константин Кириллович, не оглядываясь, продолжая писать. "Возьми меня с собой", - сказал Федор.
Перед самым отбытием, в июне 1916-го года, Годунов-Чердынцев приехал в Лешино проститься с семьей. До крайней минуты Федору мечталось, что отец всё-таки возьмет его с собой, - некогда говорил, что так сделает, как только сыну исполнится пятнадцать. "В другое время взял бы", - сказал он теперь, - точно забыв, что для него-то время было всегда другим".
Федору шестнадцать, как и герою Первой любви, а из последней экспедиции отец не вернется.
Он не терпел мешканья, неуверенности, мигающих глаз лжи, не терпел ничего приторного и притворного, - и я уверен, что уличи он меня в физической трусости, то меня бы он проклял.
Я еще не всё сказал; я подхожу к самому может быть главному. В моем отце и вокруг него, вокруг этой ясной и прямой силы было что-то, трудно передаваемое словами, дымка, тайна, загадочная недоговоренность, которая чувствовалась мной то больше, то меньше. Это было так, словно этот настоящий, очень настоящий человек, был овеян чем-то, еще неизвестным, но что может быть было в нем самым-самым настоящим. Оно не имело прямого отношения ни к нам, ни к моей матери, ни к внешности жизни, ни даже к бабочкам (ближе всего к ним, пожалуй); это была и не задумчивость, и не печаль, - и нет у меня способа объяснить то впечатление, которое производило на меня его лицо, когда я извне подсматривал, сквозь окно кабинета, как, забыв вдруг работу (я в себе чувствовал, как он ее забыл, -- словно провалилось или затихло что-то), слегка отвернув большую, умную голову от письменного стола и подперев ее кулаком, так что от щеки к виску поднималась широкая складка, он сидел с минуту неподвижно. Мне иногда кажется теперь, что, как знать, может быть, удаляясь в свои путешествия, он не столько чего-то искал, сколько бежал от чего-то, а затем, возвратившись, понимал, что оно всё еще с ним, в нем, неизбывное, неисчерпаемое. Тайне его я не могу подыскать имени, но только знаю, что оттого то и получалось то особое - и не радостное, и не угрюмое, вообще никак не относящееся к видимости жизненных чувств, - одиночество, в которое ни мать моя, ни все энтомологи мира не были вхожи".
«И ныне я всё спрашиваю себя, о чем он бывало думал среди одинокой ночи: я страстно стараюсь учуять во мраке течение его мыслей и гораздо меньше успеваю в этом, чем в мысленном посещении мест, никогда невиданных мной. О чем, о чем он думал? О недавней поимке? О моей матери, о нас? О врожденной странности человеческой жизни, ощущение которой он таинственно мне передал?».
Интересен мотив "возьми меня с собой": сын просит отца позволить сопровождать его в поездке, которая оказывается предсмертной. Тургеневский Володя упрашивает отца поехать вместе на конную прогулку, во время которой он становится свидетелем его свидания с Зинаидой (сцена с хлыстом). "Два месяца спустя я поступил в университет, а через полгода отец мой скончался (от удара) в Петербурге, куда только что переселился с моей матерью и со мною".
"и однажды Федор, случайно проходя по золотистой, залитой весенним солнцем, зале, вдруг заметил, как содрогнулась, но не сразу поддалась латуневая ручка белой двери, ведущей в отцовский кабинет, словно кто-то ее снутри вяло теребил, не отворяя; но вот она тихо раскрылась, вышла мать с рассеянно кроткой улыбкой на заплаканном лице, странно махнула рукой, проходя мимо Федора... Он постучался к отцу и вошел в кабинет. "Что тебе?" - спросил Константин Кириллович, не оглядываясь, продолжая писать. "Возьми меня с собой", - сказал Федор.
Перед самым отбытием, в июне 1916-го года, Годунов-Чердынцев приехал в Лешино проститься с семьей. До крайней минуты Федору мечталось, что отец всё-таки возьмет его с собой, - некогда говорил, что так сделает, как только сыну исполнится пятнадцать. "В другое время взял бы", - сказал он теперь, - точно забыв, что для него-то время было всегда другим".
Федору шестнадцать, как и герою Первой любви, а из последней экспедиции отец не вернется.
Forwarded from Екатерина Шульман (Ekaterina Schulmann)
Сын хотел бы быть к отцу ближе, но чувствует, что у того есть некие другие занятия и интересы, которые ему важнее семьи. С тургеневским героем всё понятно: его иные интересы состоят в том, что он компенсирует разными сторонними эротическими приключениями тяготы корыстного брака с ревнивой женщиной старше себя. В Даре брак между родителями героя предполагается по любви, хотя описанные её проявления - от исчезновения во время свадебного путешествия до "марш домой" и семьи, покинутой во время революции – своеобразные. Отношения отца с матерью подозрительно напоминают, хотя и в более нежном ключе, родителей героя в Первой любви, разве что там муж покидает жену не ради других женщин, но ради бабочек (хм).
Тургенев, разумеется, описывал свою собственную дисфункциональную семью, судя по мемуарным свидетельствам, максимально близко к печальной реальности. В Даре автор сделал отца героя куда более отстраненным родителем, чем был его собственный весьма вовлеченный отец - судя, опять же, по свидетельствам современников, в том числе таких недоброжелательных, как Корней Чуковский. Однако не упомянутая в Даре, но известная читателю Набокова по Другим берегам и рассказу Лебеда история дуэли случилась как раз из-за сплетни о том, что Владимир Дмитриевич женился на наследнице Рукавишниковых из-за денег. Брак родителей героя-рассказчика Первой любви прямо описывается как брак по денежному расчету.
Всё это происходит в романе, основной романтической линией которого является что? Отношения главного героя с Зинаидой. Инцестуозная часть сюжета Первой любви пародийно-сниженным образом передана от отца героя отчиму героини – который, в свою очередь, заимствован из другой тургеневской повести – «Несчастная». Родство Щеголева с «г. Ратчем» и Зины Мерц с Сусанной подтверждается довольно точными текстуальными совпадениями (как забыть «движение зрачков») и сюжетными рифмами, и отмечено в монументальном комментарии Александра Долинина к Дару. А мамаша тургеневской Зинаиды и весь её бедный и неустроенный домашний быт вполне соответствуют Марианне Николаевне и её берлинскому хозяйству: она могла бы применить к себе реплику княгини Засекиной «Что делать! Были времена, да прошли. Вот и я - сиятельная, - прибавила она с неприятным смехом, - да что за честь, коли нечего есть». В доме у Щеголевых нет, разумеется, этого развесёлого цыганского элемента и хоровода поклонников, а единственная попытка набоковской Зины невинно развлечься – пойти на новогодний бал-маскарад – не встречает никакого сочувствия в герое и заканчивается полным провалом.
Текст Дара, этот компендиум всей русской классики, представляет собой наложение многочисленных текстов, мерцающих друг сквозь друга, и Тургенев – важный элемент этой ткани. Героиня романа – не Зина, а русская литература, предупреждал автор недогадливых.
Тургенев, разумеется, описывал свою собственную дисфункциональную семью, судя по мемуарным свидетельствам, максимально близко к печальной реальности. В Даре автор сделал отца героя куда более отстраненным родителем, чем был его собственный весьма вовлеченный отец - судя, опять же, по свидетельствам современников, в том числе таких недоброжелательных, как Корней Чуковский. Однако не упомянутая в Даре, но известная читателю Набокова по Другим берегам и рассказу Лебеда история дуэли случилась как раз из-за сплетни о том, что Владимир Дмитриевич женился на наследнице Рукавишниковых из-за денег. Брак родителей героя-рассказчика Первой любви прямо описывается как брак по денежному расчету.
Всё это происходит в романе, основной романтической линией которого является что? Отношения главного героя с Зинаидой. Инцестуозная часть сюжета Первой любви пародийно-сниженным образом передана от отца героя отчиму героини – который, в свою очередь, заимствован из другой тургеневской повести – «Несчастная». Родство Щеголева с «г. Ратчем» и Зины Мерц с Сусанной подтверждается довольно точными текстуальными совпадениями (как забыть «движение зрачков») и сюжетными рифмами, и отмечено в монументальном комментарии Александра Долинина к Дару. А мамаша тургеневской Зинаиды и весь её бедный и неустроенный домашний быт вполне соответствуют Марианне Николаевне и её берлинскому хозяйству: она могла бы применить к себе реплику княгини Засекиной «Что делать! Были времена, да прошли. Вот и я - сиятельная, - прибавила она с неприятным смехом, - да что за честь, коли нечего есть». В доме у Щеголевых нет, разумеется, этого развесёлого цыганского элемента и хоровода поклонников, а единственная попытка набоковской Зины невинно развлечься – пойти на новогодний бал-маскарад – не встречает никакого сочувствия в герое и заканчивается полным провалом.
Текст Дара, этот компендиум всей русской классики, представляет собой наложение многочисленных текстов, мерцающих друг сквозь друга, и Тургенев – важный элемент этой ткани. Героиня романа – не Зина, а русская литература, предупреждал автор недогадливых.
Вдогонку ещё очень хороший материал с примером того, как нужно раскрывать кейсы со сложными техническими детялями (вёрстка очень хорошая и история просто чудовищная)
https://kursk.infografika.agency/
https://kursk.infografika.agency/
kursk.infografika.agency
Почему утонула подлодка «Курск»?
По официальной версии, из-за брака учебной торпеды. В нашем сторилендинге - альтернативная версия событий.
И вообще Ханна Арендт вот писала что допущение малого зла ради невъебенно хорошей цели это все равно сделка со злом..... Так что its just an opinion, может я подумаю еще и передумаю
Агамбен Чрезвычайное положение.pdf
11.8 MB
Перечитала еще раз Агамбена, этот пост посвящается моему эссе по философии права в 10 классе когда я не могла понять кто в здравом уме будет заниматься этой хуйней и гуглила что такое позитивная теория в юриспруденции.............