мальчик на скалах
10.2K subscribers
721 photos
5 videos
4 files
626 links
https://boosty.to/ksperanski

связь: @dechance_bot

канал не продаю, ничего не рекламирую
Download Telegram
Пару лет назад писал сценарий фильма про боксера-поэта. В современном русском кино не были пока ни одной хорошей спортивной драмы по этой части, хотел это исправить, да и за тему такую вряд ли кто-то мог бы взяться, не Кирилл же Серебренников. В качестве референсов избрал "Крид", "Патерсон", "Умница Уилл Хантинг".
Теперь понимаю, что следовало списывать героя с Поплавского. Его презрение к искусству и литературщине в пользу цельности, куда вмещается и телесность, его религиозность, визионерство, завороженность смертью, отчаяние, алкоголь и наркотики, темные очки и безответное ностальгическое чувство по никогда не бывшему, все это и хотел я вместить в своего героя.

(на фото, Борис Поплавский, Париж, 1920-е)
Неожиданно близкое схождение с французскими дадаистами способствовало радикализации мышления, творчества, поведения и даже внешнего вида русских авангардистов. Ни у кого внешние признаки парижского авангарда не выразились так ярко, как у вернувшегося из Берлина к началу 1923 года Б. Поплавского. Подобно каждому уважающему себя французскому дадаисту, Поплавский “скандалил на литературных балах”, носил тельняшку и “задирал буржуев”; а также заявлял о том, что “наслаждается равнодушием к литературе”, предпочитая слыть боксером, и носил без видимой надобности темные очки. Бокс был стандартным маркером антиэстетизма, культивировавшегося в среде [Тристана] Тцара. Пример был подан еще Краваном, описавшим в своем журнале-листовке подвиги “Артюра Кравана, поэта и боксера”, занимавшегося писанием стихов лишь в перерывах между поединками. Теми же качествами хвастался дадаист Жак Барон, названный Арагоном в “Парижском крестьянине” “поэтом, более известным как боксер” и получивший в кругах дадаистов прозвище “барон-боксер”. В 1925 году боксирующий поэт-авангардист стал “литературным фактом” в пародийном романе Филиппа Супо “Целься!”. Высмеивая дадистов и сюрреалистов, Супо произвел на свет идеального авангардиста Жульена, предпочитающего бокс и тяжелую атлетику (еще одна разрекламированная страсть Поплавского) искусству вообще и поэзии в частности.

(Л. Ливак, А. Устинов, “Литературный авангард русского Парижа”)

Бокс и спорт будут, кажется, последним убежищем риска и импульсивности в будущем идеальном мире, и, увы, кажется, ужасы войны не только потому так близки, что социальная и экономическая конкуренция требует их, но и потому, что целый ряд могущественных и чрезвычайно радостных чувств требуют этих ужасов и ищут их хотя бы ценою смерти.
Не писал ли Лермонтов в каком-то письме, что “ничего не заменит ему наслаждения врываться в аулы и проливать человеческую кровь”, и кажется мне, что гитлеровская молодежь слишком много занимается парадами и нездоровой литературой и слишком мало подымает тяжести или бегает на большие дистанции, после чего душа наполняется невероятной усталостью, миром и добродушием.
Бокс есть мирное искупление убийства, жажда которого совместно с подвигом глубоко свойственна германским народам. Она у них в природе, а природа должна быть не уничтожена, а искуплена, сублимирована, иначе жизнь теряет красочное содержание и радость.

(Поплавский, из статьи "О боксе и Примо Карнера")
Примо Карнера был любопытный дядя, боксер (205 см, 117 кг), за которым до сих пор рекорд по числу нокаутов в тяжелом весе. Щеголял в фашистской униформе, при этом Муссолини освободил его от службы в армии. (Можно наблюдать, как на первом фото Примо Карнера зигует на фоне Везувия, считаю, у каждого мужчины должна быть в портфолио такая фотография).

В американском фильме "Человек-золушка" про американского чемпиона времен Депрессии Джеймса Бреддока, показывают бой Карнера и злодея Макса Баера, который жестко урабатывает добродушного великана.
https://www.youtube.com/watch?v=-0XCN_krHrI
Такое впечатление остается, скажем, от прозы «Озарения». Она очень трудна. Но невыразимая, несдешняя, не от этого мира, там, захватывает читателя целиком. И действительно вспоминается, что… на чорта эта жизнь? Эти идиотские заботы, эти деньги, это отсутствие денег. Вообще, все это — такая туфта и не стоит полного плевка! Это действительно, это впечатление сногсшибательное и по-моему более или менее в обозримой нами сильной поэзии Рембо единственный, наверное, оставляет такое бешеное впечатление. В нем всегда поражает этот огонь и бешенство. И невероятная энергия, которой хватило бы на то, чтоб весь этот мир взорвать.
Обливаясь потом, вниз головою, почти без сознания спускался я по огромной реке парижского лета.
Я разгружал вагоны, следил за мчащимися шестернями станков, истерическим движением опускал в кипящую воду сотни и сотни грязных ресторанных тарелок. По воскресеньям я спал на бруствере фортификации в дешевом новом костюме и в желтых ботинках неприличного цвета. После этого я просто спал на скамейках и днем, когда знакомые уходили на работу, на их смятых отельных кроватях в глубине серых и жарких туберкулезных комнат.
Я тщательно брился и причесывался, как все нищие. В библиотеках я читал научные книги в дешевых изданиях с идиотическими подчеркиваниями и замечаниями на полях. Я писал стихи и читал их соседям по комнатам, которые пили зеленое, как газовый свет, дешевое вино и пели фальшивыми голосами, но с нескрываемой болью, русские песни, слов которых они почти не помнили. После этого они рассказывали анекдоты и хохотали в папиросном тумане.
Я недавно приехал и только что расстался с семьей. Я сутулился, и вся моя внешность носила выражение какой-то трансцендентальной униженности, которую я не мог сбросить с себя, как накожную болезнь.
Я странствовал по городу и по знакомым. Тотчас же раскаиваясь в своем приходе, но оставаясь, я с унизительной вежливостью поддерживал бесконечные, вялые и скучные заграничные разговоры, прерываемые вздохами и чаепитием из плохо вымытой посуды.
(...)
Волоча ноги, я ушел от родных; волоча мысли, я ушел от Бога, от достоинства и от свободы; волоча дни, я дожил до 24 лет.
В те годы платье на мне само собою мялось и оседало, пепел и крошки табаку покрывали его. Я редко мылся и любил спать, не раздеваясь. Я жил в сумерках. В сумерках я просыпался на чужой перемятой кровати. Пил воду из стакана, пахнувшего мылом, и долго смотрел на улицу, затягиваясь окурком брошенной хозяином папиросы.
Потом я одевался, долго и сокрушенно рассматривая подошвы своих сапог, выворачивая воротничок наизнанку, и тщательно расчесывал пробор — особое кокетство нищих, пытающихся показать этим и другими жалкими жестами, что-де ничего-де не случилось.
Потом, крадучись, я выходил на улицу в тот необыкновенный час, когда огромная летняя заря еще горит, не сгорая, а фонари уже желтыми рядами, как некая огромная процессия, провожают умирающий день.

(Поплавский, "Аполлон Безобразов")
Люди расположились на асфальте как кому было удобно, разбив гигантский бивуак. Тысячи банок пива опустошались и складывались в непрерывно пополнявшиеся кучи. Как на рок-концерте в теплом воздухе вились струйки, источавшие тяжелый сладковатый запах марихуаны. До начала показа белое полотнище большого экрана подрагивало на свежем предвечернем ветерке уходящего лета. В середине 1980-х пресловутый «культурный стандарт» достиг своего апогея. Невозможно представить себе людей, которых Пазолини ненавидел бы так, как эту публику. По целому ряду причин: неформальному поведению и манере одеваться, нарочито небрежной речи и явному буржуазному происхождению.

https://admarginem.ru/2020/06/27/emanuele-trevi-o-pokaze-salo/?fbclid=IwAR3r2n2GhrdSKN9IOdI0eQmovRwJtZ_TSnq0YNZvYXua4oIdR-hd0BfOPs8
Vive les poids lourd, les hors-la-loi, les parias et toute la légion étrangère à la terre.
Fait à Favière l'enfer. Fin août 1932.

Да здравствует тяжесть, люди, живущие вне закона, парии и весь легион, чуждый земле (Иностранный легион). Сделано в аду Фавьера, конец августа 1932 года.

(Из завещания Бориса Поплавского)
Когда с Гуревичем в овраг
спустились мы вдвоем
то больше не могли никак
мы справиться с ручьем

Большая лаковая грязь
мешала нам идти
А мы с Гуревичем как раз
собрались далеко

Гуревич меньше меня был
но перепрыгнул он
А я пути не рассчитал
и в грязь был погружен

Дальнейший путь не помню я
вернуться нам пришлось
В пути стояла нам гора
или лежала кость

И сам Гуревич потерял
свой разум. стал угрюм
и долго-долго он стоял
весь полон мрачных дум

Когда пришли мы наконец
к строениям своим
Гуревич мне сказал —
поход... сей мы не повторим

и никакой другой поход
и больше никогда
мы не спускалися в овраг
где льется вниз вода

Эдуард Лимонов

#поэзия
Головин рассуждает про Лавкрафта под миротворческое сладкоголосое пение группы вонючих хиппи Грасс Рутс, призывающих жить сегодняшним днем. Это и многое другое в гениальном выпуске из ряда вон выходящей передачи Трансильвания Беспокоит:

https://youtu.be/Y7Yeg3lNmao
Было это очень давно, в двадцатых годах. Мы бродили целыми днями по Парижу в поисках работы, а по вечерам собирались в “Ротонде”, тогда еще грязном, полутемном и дешевом кафе. “Ротонда” была нашим убежищем, клубом и калейдоскопом. Весь мир проходил мимо, и мир этот можно было рассматривать, спокойно размешивая в стакане двадцатисентовое кофе с молоком.
Летом мы сидели под открытым небом, за мраморными столиками, расставленными прямо на тротуаре. Осенью и зимой холод загонял нас внутрь. Было тесно, накурено, но от громадной чугунной печки, стоявшей посреди зала, веяло жаром.
Кто только не отогревал свои озябшие руки у этой печки! Не считался еще знаменитым Сутин. Он приходил поздно ночью со своим другом, скульптором Оскаром Мещаниновым, в синем берете, с каким-то красным шелковым шарфиком вокруг шеи. Мы заказывали кофе и первые глотки отпивали молча. Потом Сутин, задыхавшийся от спертого, прокуренного воздуха, начинал кашлять. Мещанинов серьезно ему говорил:
— Хаим, старайся не кашлять. Перестань, Хаим.

Андре Седых, “Далекие, близкие”
Сибирь -- это такое, достаточно холодное место.
За Петю, Макса и Хорхе! 😈👍👊 Ебать, вот это кард, лучший за последние 2 года наверное
Две недели писал гигантский текст про Поплавского, чуть не озверел, надеюсь, его не вышлют мне в обоссаном виде с пометкой пошел ты на хуй тогдааа. Пожалуй, это мой опус магнум, туда я, как Бодлер в "Цветы зла" вложил все мое сердце, всю мою нежность, всю мою религию (ряженую), всю мою ненависть.
«Меня приводят в комнату — его владения. Маленькая, низкий потолок. Здесь он ковал планы и мечтал о будущем. Дальше кухня, где готовила пищу его добрая матушка. За домом сад, где маленький Адольф рвал по ночам груши и яблоки… Здесь, значит, рос гений. Душу мою охватывает величественное и торжественное чувство».

Если о моем детстве никто не напишет, как Геббельс о детстве Гитлера, то я напишу сам.
Весной 1906 года, в возрасте семнадцати лет, Гитлер, видимо, влюбился. Правда, белокурая линцская красавица из хорошего общества не подозревает о существовании робкого воздыхателя: тот младше на два года и наблюдает за ней издалека, когда она прогуливается с матерью по Ландштрассе. Штефани уже окончила гимназию, отучилась в Мюнхене и Женеве и вернулась на родину в Линц. У нее много поклонников, что вызывает у Гитлера ревность, особенно если речь об офицерах. Он называет их «бездельниками», возмущается особым положением, которое те занимают в обществе, а «еще более — успехом, которым эти болваны пользуются у дам». Кубичек пишет, что мысли Гитлера заняты «только этой женщиной…, сама не подозревая, она пробудила в нем страстную привязанность». Гитлеру «грезится, что Штефани его жена, он строит дом, где они живут вместе, он разбивает вокруг дома прекрасный парк» и т.д. А еще Кубичек пишет, что Гитлер так ни разу и не заговорил с «предметом своих грез».

(Бригитт Хаманн, Гитлер в Вене)
И вот, стало быть, принимаю ледяной душ, а когда так делаю, всегда напеваю в одно и то же время песню коллектива Ленина Пакет «Плохие Белые Два». Больше всего мне там нравится часть Саши Скула. Тому есть много причин, но главная, что этот куплет — как бы эссенция его позднего творчества. И особенно хороша рифма:

Права и ксива в порядке, смартфон на зарядке
Братан, какие стероиды? Это все зарядка

Выскажу полемическое соображение. На мой взгляд, по этому треку видно, что Саша Скул глубже, живее, а главное долговечнее Славы Кпсс. У последнего куплет близкий к совершенству, весь из панчей, но пустой. Как говорил Газданов, не люблю бойкости. В Саше Скуле есть боль, есть излом, ну и его трагический жизненный путь тому свидетельство. Думаю, что к его творчеству целесообразнее обращаться не только для поднятия духа, но и для соприкосновения с подлинным искусством.

https://www.youtube.com/watch?v=hC08fdecLtc