О сегодняшнем дне:
Это утро не похоже ни на что, оно и не утро вовсе, а короткий обрывок первого дня: проба, бесплатный образец, авантитул. Нечего делать. Некуда идти. Бессмысленно начинать что-то новое, ведь еще не убрано старое: посуда, скатерти, обертки от подарков, хвоя, осыпавшаяся на паркет.
Странные чувства. Вот только что мы суетились, торопливо разливали шампанское, усердно старались успеть чокнуться, пока длится имперский, медленный бой курантов, пытались уловить и осознать момент таинственного перехода, когда старое время словно бы рассыпается в прах, а нового времени еще нет. Радовались, как и все всегда радуются в эту минуту, волновались, как будто боялись не справиться, не суметь проскочить в невидимые двери. Но, как и всегда, справились, проскочили. И вот теперь, открыв сонные глаза на вечерней заре, мы входим в это странное состояние — ни восторга, ни огорчения, ни спешки, ни сожаления, ни бодрости, ни усталости, ни похмелья.
Этот день не запомнится, настолько он пуст. Что делали? — ничего. Куда ходили? — никуда. О чем говорили? Да вроде бы ни о чем. Запомнится только пустота и краткость, и приглушенный свет, и драгоценное безделье, и милая вялость, и сладкая зевота, и спутанные мысли, и глубокий ранний сон.
Как бы мы жили, если бы этого дня не было! Как справились бы с жизнью, с ее оглушительным и жестоким ревом, с этим валом смысла, понять который мы все равно не успеваем, с валом дней, наматывающим и наматывающим июли, и сентябри, и ноябри!
Лишний, пустой, чудный день, короткая палочка среди трех с половиной сотен длинных, незаметно подсунутый нам, расчетливым, нам, ищущим смысла, объяснений, оправданий. День без числа, вне людского счета, день просто так, — Благодать.
Из рассказа «Пустой день» Татьяны Толстой
Это утро не похоже ни на что, оно и не утро вовсе, а короткий обрывок первого дня: проба, бесплатный образец, авантитул. Нечего делать. Некуда идти. Бессмысленно начинать что-то новое, ведь еще не убрано старое: посуда, скатерти, обертки от подарков, хвоя, осыпавшаяся на паркет.
Странные чувства. Вот только что мы суетились, торопливо разливали шампанское, усердно старались успеть чокнуться, пока длится имперский, медленный бой курантов, пытались уловить и осознать момент таинственного перехода, когда старое время словно бы рассыпается в прах, а нового времени еще нет. Радовались, как и все всегда радуются в эту минуту, волновались, как будто боялись не справиться, не суметь проскочить в невидимые двери. Но, как и всегда, справились, проскочили. И вот теперь, открыв сонные глаза на вечерней заре, мы входим в это странное состояние — ни восторга, ни огорчения, ни спешки, ни сожаления, ни бодрости, ни усталости, ни похмелья.
Этот день не запомнится, настолько он пуст. Что делали? — ничего. Куда ходили? — никуда. О чем говорили? Да вроде бы ни о чем. Запомнится только пустота и краткость, и приглушенный свет, и драгоценное безделье, и милая вялость, и сладкая зевота, и спутанные мысли, и глубокий ранний сон.
Как бы мы жили, если бы этого дня не было! Как справились бы с жизнью, с ее оглушительным и жестоким ревом, с этим валом смысла, понять который мы все равно не успеваем, с валом дней, наматывающим и наматывающим июли, и сентябри, и ноябри!
Лишний, пустой, чудный день, короткая палочка среди трех с половиной сотен длинных, незаметно подсунутый нам, расчетливым, нам, ищущим смысла, объяснений, оправданий. День без числа, вне людского счета, день просто так, — Благодать.
Из рассказа «Пустой день» Татьяны Толстой
Режиссёр Геликон-оперы Дмитрий Бертман часто ставился в Ливане. Однажды на его «Онегина» пришли послы нескольких стран, в том числе и США. Вот-вот должна была начаться война в Ираке. Дальше сюр:
Ко мне подошёл начальник охраны: «Мы знаем, что у вас сцена дуэли. Есть ли пистолеты на сцене?» Я говорю: «Есть»,— «Вот сегодня не надо пистолетов!» — «Как это не надо?» — «Ну так. Потому что может начаться перестрелка».
Так что настоящими секундантами Онегина и Ленского стали охранники американского посла.
Ко мне подошёл начальник охраны: «Мы знаем, что у вас сцена дуэли. Есть ли пистолеты на сцене?» Я говорю: «Есть»,— «Вот сегодня не надо пистолетов!» — «Как это не надо?» — «Ну так. Потому что может начаться перестрелка».
Так что настоящими секундантами Онегина и Ленского стали охранники американского посла.
В начале января не так уж много ивентов, большая часть музеев закрыта, а кинотеатры интересных новинок не предлагают.
Зато в Гараже со 2-го по 10-е января кинопрограммa «Продолжение экскурсии» — 10 фильмов, в которых произведение искусства стоит в центре повествования. И это не очевидные фильмы вроде «Щегла», а редкие картины, в том числе премьера «Детей Айседоры».
Зато в Гараже со 2-го по 10-е января кинопрограммa «Продолжение экскурсии» — 10 фильмов, в которых произведение искусства стоит в центре повествования. И это не очевидные фильмы вроде «Щегла», а редкие картины, в том числе премьера «Детей Айседоры».
garagemca.org
Кинопрограмма «Продолжение экскурсии»
В черном парке мы весну встречали,
Тихо врал копеечный смычок,
Смерть спускалась на воздушном шаре,
Трогала влюбленных за плечо.
Согласно общему правилу, в сознании соотечественника словосочетание «русский декаданс» ассоциируется то ли с Михаилом Кузминым, «верленом с рыбьим лицом» то ли с пышущей изысками прозой Мариенгофа, но, по моему мнению, ведущим представителем «русского декаданса» был и остаётся донельзя недооценённый поэт Борис Поплавский.
Помимо присущей «проклятому поэту» биографии (здесь и дворянское происхождение, и пароход в Константинополь, и Сорбонна, и любовь к Зданевичу и Бодлеру, и, куда без неё, ранняя смерть, вызванная передозировкой наркотиками), поэзия Поплавского вбирает в себя весь спектр «возвышенного упадничества». Борис Юлианович вдохновляется русским символизмом, рисует оммажи Рембо и Апполинеру, тонет в эстетике вечного умирания и использует нарочито наивный и детский стиль при конструировании рифм, дабы показать, что строки его построены не по выверенным гумилевским алгоритмам, а плывут из глубин бессознательного.
Знакомство с творчеством «последнего певца дореволюционной русской тоски» советую начинать с пресловутых поэтических сборников и романа «Аполлон Безобразов».
Тихо врал копеечный смычок,
Смерть спускалась на воздушном шаре,
Трогала влюбленных за плечо.
Согласно общему правилу, в сознании соотечественника словосочетание «русский декаданс» ассоциируется то ли с Михаилом Кузминым, «верленом с рыбьим лицом» то ли с пышущей изысками прозой Мариенгофа, но, по моему мнению, ведущим представителем «русского декаданса» был и остаётся донельзя недооценённый поэт Борис Поплавский.
Помимо присущей «проклятому поэту» биографии (здесь и дворянское происхождение, и пароход в Константинополь, и Сорбонна, и любовь к Зданевичу и Бодлеру, и, куда без неё, ранняя смерть, вызванная передозировкой наркотиками), поэзия Поплавского вбирает в себя весь спектр «возвышенного упадничества». Борис Юлианович вдохновляется русским символизмом, рисует оммажи Рембо и Апполинеру, тонет в эстетике вечного умирания и использует нарочито наивный и детский стиль при конструировании рифм, дабы показать, что строки его построены не по выверенным гумилевским алгоритмам, а плывут из глубин бессознательного.
Знакомство с творчеством «последнего певца дореволюционной русской тоски» советую начинать с пресловутых поэтических сборников и романа «Аполлон Безобразов».
Мария Тальони была дурнушкой со впалой грудью и желтоватым лицом, но танец её сводил с ума всю Европу, в том числе и Петербург. После её гастролей в России появилась карамель и шляпка её имени, её пуанты однажды были проданы с молотка и съедены поклонниками — такое вот фанатствующее безумие. А ещё она была первой балериной, вставшей на пуанты.
В этот момент молодой Опуич снова ощутил под сердцем тот самый маленький голод, который молчит в душе, как боль. Он почувствовал, что в саду, как в церкви, пахнет ладаном, и начал читать и понимать значение запахов так же, как понимал значения слов.
А запахи вели его своей дорогой, через растения, в землю. Лилия открылась ему как чистая мысль, не затронутая желанием, как вечная жизнь, как молоко женской груди, питающее во сне, как ослиный член, как одеяние, недоступное мужчине, но покрывало, доступное молодости. Белая роза запахла Фракией, Евой до грехопадения, потом Магомета, человеческой душой и кровью Венеры, свободной от низменной похоти, а когда эта кровь окрасила ее в красный цвет, роза запахла страстью, Евой после грехопадения, проклятьем дьявола и Божьим благословением, и в этот момент роза с пятью листьями хлестнула его жизненной силой, принадлежащей богу войны.
Кипарис зашелестел, как святое древо богини любви, почувствовалось присутствие рая и Святой горы, огня, скипетра Зевса и стрелы Амура, благоухающего пламени с корнями из серебра, золота и тука. Пшеница пахла телом Христа, Матерью-землей, плодом граната и подземельем, а эхо ее отдавало солью и вином. Пальма несла победу над смертью и силу движения, подсолнухи глядели не на солнце, а на него, и древо познания за спиной у старухи предлагало ему как пять человеческих чувств все пять своих плодов, а на дереве жизни, у него за спиной, появилось вместо двенадцати листьев ровно столько же язычков пламени, которые тут же оказались связаны чем-то общим с созвездиями на небе и с той самой болью внутри его.
Милорад Павич, «Последняя любовь в Константинополе»
А запахи вели его своей дорогой, через растения, в землю. Лилия открылась ему как чистая мысль, не затронутая желанием, как вечная жизнь, как молоко женской груди, питающее во сне, как ослиный член, как одеяние, недоступное мужчине, но покрывало, доступное молодости. Белая роза запахла Фракией, Евой до грехопадения, потом Магомета, человеческой душой и кровью Венеры, свободной от низменной похоти, а когда эта кровь окрасила ее в красный цвет, роза запахла страстью, Евой после грехопадения, проклятьем дьявола и Божьим благословением, и в этот момент роза с пятью листьями хлестнула его жизненной силой, принадлежащей богу войны.
Кипарис зашелестел, как святое древо богини любви, почувствовалось присутствие рая и Святой горы, огня, скипетра Зевса и стрелы Амура, благоухающего пламени с корнями из серебра, золота и тука. Пшеница пахла телом Христа, Матерью-землей, плодом граната и подземельем, а эхо ее отдавало солью и вином. Пальма несла победу над смертью и силу движения, подсолнухи глядели не на солнце, а на него, и древо познания за спиной у старухи предлагало ему как пять человеческих чувств все пять своих плодов, а на дереве жизни, у него за спиной, появилось вместо двенадцати листьев ровно столько же язычков пламени, которые тут же оказались связаны чем-то общим с созвездиями на небе и с той самой болью внутри его.
Милорад Павич, «Последняя любовь в Константинополе»