Два Браунинга
93 subscribers
95 photos
2 files
34 links
Ни партией, ни сектой, а классом, организованным в производственно-трудовые комитеты и Советы – к своему освобождению!
Download Telegram
Борис Савинков в своих мемуарах рисует образ «Боевой организации» эсеров как некоего тайного революционного легиона. После ареста Гершуни в 1903 году она превратилась в самостоятельное сообщество «боевиков», действовавшее по собственным законам. Савинков отмечает, что несмотря на потери — ссылку Каляева, неудачи Швейцера — Боевая организация по-прежнему «представляла собой большую силу»: убийства Плеве и великого князя Сергея «создали для неё громадный авторитет во всех слоях населения: правительство её боялось, партия считала её своим ценнейшим органом». Внутренне же организация была невелика по числу, но «кадры её состояли из людей… испытанных и скреплённых между собой любовью к организации, долговременным опытом и преданностью террору». Постепенно она «окончательно окрепла, отлилась в твёрдую форму самостоятельного… отдельного целого» — структуру, к которой, по Савинкову, стремится каждое тайное общество.

В своих заметках Савинков подчёркивает: революционные террористы мечтали о поддержке «трудящегося народа». Так, он пишет о разговоре с Швейцером после «Кровавого воскресенья» 1905 года: оба восхищались стойкостью петербургских рабочих и говорили об «неизбежном вскоре расцвете массового террора». Швейцер был поражён личностью отца Гапона, надеясь, что его имя «встряхнёт всю рабочую Россию». Он несколько раз подчёркивал необходимость крепкой связи партии с массами, но всё же утверждал: задача Боевой организации — «перейти от великих князей к царю и убийством царя закончить центральный террор». И действительно, именно подрыв самой верхушки власти казался эсерам кульминацией их борьбы.

Так начался июль 1904 года, когда Боевой организации был поручен план ликвидации министра внутренних дел Вячеслава Плеве. Савинков подробно описывает организацию покушения. По его словам, Азеф «впервые сообщил план покушения», не упоминая имён исполнителей: министра знали в Петербурге как обитателя здания департамента полиции на Фонтанке и регулярного гостя царского двора. Установив маршрут Плеве, террористы поняли: убить его дома труднее, и решено было вести круглосуточное наблюдение. «Было решено… один товарищ купит пролетку и лошадь и устроится в Петербурге легковым извозчиком, а другой возьмёт патент на продажу вразнос табачных изделий и, продавая на улице папиросы, будет следить за Плеве». Савинков сам «комбинировал» сведения, собранные этими шпионами на улицах Петербурга. Собранные данные должны были позволить точно рассчитать день и час выхода Плеве и взорвать его карету на улице бомбой. Таким образом, обычные уличные торговцы и извозчики превращались в глаз и ухо боевиков. И действительно, 15 июля 1904 года Плеве был убит — заложенная взрывчатка сработала, потрясая всю столицу.

Спустя полгода аналогичная операция прошла в Москве. 4 февраля 1905 года боевик Иван Каляев подкараулил великого князя Сергея Александровича у Кремля. Савинков описывает это событие в деталях. Он сам в ту ночь мчался по городу к встрече с соратницей Дорой Бриллиант, чтобы затем пойти в Кремль в момент взрыва. На Кузнецком мосту он услышал «отдалённый глухой звук, как будто кто-то выстрелил из револьвера» и продолжил путь. По дороге им навстречу выбежал мальчик-кричальщик: «Великого князя убило, голову оторвало». Савинков и Дора не могли пробиться к месту взрыва из-за толпы. Судьбоносно встретился с ними один товарищ-извозчик. Когда Савинков спросил, в чём дело, тот сообщил: «Я здесь стоял и слышал взрыв. Великий князь убит». Дора, услышав это, не выдержала и зарыдала. Сам Савинков появился на месте спустя мгновение: «После того как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колёс. Помню, меня пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку… Потом увидел… комья великокняжеской одежды и обнажённое тело». Ликвидация князя Сергея вступила в исторический аннал — образ её остаётся в его повести одним из самых резких.
👍1
Эти «героические» акции приносили террористам новый подъём и уважение среди революционеров. Но кровавый успех не позволил выполнить главную цель — свержение самодержавия. Более того, к 1908 году дело обернулось катастрофой. Савинков называет наступившие события «самой печальной страницей моих воспоминаний». Весной 1908 года журналист Владимир Бурцев сообщил ЦК партии эсеров, что уверен: Азеф — агент охранки. Старый боевик с трепетом пишет: «Об Азефе уже давно ходили недобрые слухи», но многие долго отмахивались от них, уверенные в его честности. Савинков собственными глазами видел в нём «человека большой воли, сильного практического ума… неуклонную последовательность в революционном действии, спокойное мужество террориста». Он до последнего пытался спасти доверие к Азефу — предлагал ему сознаться и предстать перед судом товарищей, «ибо процесс и несколько казней реабилитируют честь боевой организации». Однако Азеф бежал из Парижа и тем самым обвинил сам себя. Комиссия ЦК осенью 1910 года пришла к выводу, что террористические акции Боевой организации себя исчерпали. В начале 1911 года Савинков собрал оставшихся боевиков и «голосованием решил её распустить».

Падение Боевой организации оказалось неизбежным итогом самой стратегии «индивидуального террора», которую она вела. Идея одиночных казней ради подрывных целей рухнула под тяжестью последствий. Как отметили историки (цитируя самого Савинкова и тех, кто анализировал это время), «нежелание отказаться от индивидуального террора привело к ослаблению региональной сети партийных организаций… Террор отнимал у партии огромное количество сил и средств, более того, вызывал разногласия между её членами». В результате эсеры не смогли создать единого центра управления, партия раскололась (часть ушла в партию народных социалистов, отвергнув террор), а сам Савинков убеждённо констатировал: два года его титанических усилий не дали ничего, «худо, много худо, чем ничего». Идея «боевиков» совершать «героические смертные подвиги» оказалась изжитой: вместо пожертвования ради народа она вызвала лишь жалость к ним самих и разочарование в методах. Так завершился этот бурный эпизод революционной истории, оставив память о тёмных и светлых сторонах эсеровского террора.

Текст написан в рамках исторического анализа. Автор не оправдывает и не поддерживает терроризм, а рассматривает явление исключительно в контексте истории революционного движения начала ХХ века.

Источники: мемуары Б. В. Савинкова «Воспоминания террориста» и «Конь бледный».
👍1
«Момент взрыва кареты великого князя Сергея Александровича Романова — бомба Ивана Каляева, 1905 год».
🔥1
О Савинкове слышал почти каждый, кто хоть раз интересовался эсерами. О Нестроеве — единицы. Между тем его «Дневник эсера-максималиста» куда честнее и страшнее большинства канонических текстов о революционном терроре. В наивных, местами почти простодушных мемуарах снова и снова звучит формула столетней давности: я ненавидел насилие — поэтому взял в руки бомбу и револьвер.
Это, разумеется, не учебник и не инструкция. Почти всё, о чём пишет Нестроев, сегодня невозможно воспроизвести даже теоретически. Но книга важна не практикой, а взглядом изнутри — предвзятым, нервным, иногда самооправдательным — на период самого радикального антисистемного террора в истории России. Здесь нет глянца и киношной романтики. Есть революционные будни во всей их неприглядности.
Помимо почти легендарных фигур — вроде дворянок-сестёр Измайлович — Нестроев фиксирует тип людей, отлично знакомый и современному читателю. Людей, для которых чужой поступок всегда «великое дело», а собственная решимость существует исключительно в разговорах:
«Дайте мне бомбу — я тоже брошу…»
«Бросить-то бросишь, а потом?»
«Э!.. Великое дело. Буду молчать».
Такие персонажи обожают рассуждать, критиковать, «давать агитацию», но никогда не выходят за пределы безопасной позы. Им мешает всё: обстоятельства, враги, друзья, работа, семья. Они заранее знают, как вели бы себя на допросе. Беда лишь в том, что брать их некому — и не за что.
На этом фоне особенно резко смотрится фигура Екатерины Измайлович — дочери генерала, стрелявшей в адмирала Чухнина. Она ранила его, загнала под диван, но не убила. Ответ был мгновенным: приказ расстрелять революционерку на месте. Через полгода был расстрелян и сам Чухнин. В книге есть и эпизод с бомбой, брошенной эсерами в штаб еврейского БУНДа. Эти сцены ломают удобные схемы и показывают реальность без ретуши: революция не была нравственно стерильной.
Нестроев не мыслитель и не стилист. Его ценность в другом. Он честно фиксирует страх, восторг, идейные метания, утрату товарищей. Галерея лиц — Медведь, Наталья Климова, экспроприация в Фонарном переулке — проносится почти без дистанции. Это не история как наука, а история как переживание: гиперболы, искажения, эмоциональные всплески. Фактура времени, а не протокол.
Почти все герои книги погибли. И при чтении неизбежно возникает вопрос: почему они так легко шли на смерть? Почему современные радикалы выглядят бледной тенью своих предшественников? Дело лишь в «люмпенизации» общества, о которой любят писать историки? Но те, на кого принято равняться, были не люмпенами. Это дворяне, интеллектуалы, представители элиты империи — Перовская, родственница Романовых, Покотилов и другие.
«Дневник эсера-максималиста» — не оправдание террора и не его разоблачение. Это документ эпохи, в которой идея действительно стоила жизни — страшной, противоречивой и потому по-настоящему интересной.

Текст написан в рамках исторического анализа. Автор не оправдывает и не поддерживает терроризм, а рассматривает явление исключительно в контексте истории революционного движения начала ХХ века.
👍1
Channel photo updated
Из письма Натальи Климовой, члена партии эсеров-максималистов, написанного после вынесения ей смертного приговора.

«Тот смутный страх, порою даже ужас, который я испытывала перед смертью, когда она была за сто верст, теперь, когда она за 5 шагов, совершенно исчез… Появилось любопытство к ней и подчас чувство удовлетворения от сознания, что вот скоро… скоро… и я узнаю величайшую тайну. И даже нет сожаления жизни, а между тем, я страшно люблю ее, и только теперь я познала такие ее красоты, о которых и не снилось раньше – точно смерть есть одна из фаз жизни, точно сознание не прерывается, и идет все дальше… а, между тем, я грубейшая материалистка, хотя знаю, что для ХХ века это звучит слишком ненаучно, но, однако, ничего не могу поделать со своим внутренним убеждением.

Ни в какие «будущие жизни» абсолютно не верю и думаю, что в тот момент, когда я задохнусь от недостатка кислорода, сердце перестанет функционировать, навеки исчезнет существование моего «я», как определенной индивидуальности с ее прошлым и настоящим. А если материи моего тела заблагорассудится превратиться в зеленую травку весны 1907 г. а энергии – в электричество, освещающее кабинет <…>, то какое мне до этого дело? И эта глубочайшая уверенность в полном исчезновении моего «я» почему-то теперь меня абсолютно не пугает».

Письмо было опубликовано в журнале «Образование», 1908. №8.
👍1
СУДЬБА РАБОЧЕГО

В революционной мифологии всегда слишком много вождей и слишком мало людей, которые реально тянули на себе подполье. В «Дневнике эсера-максималиста» Григория Нестроева есть фигура, которая ломает привычную оптику. Это не лидер, не теоретик, не оратор. Это Ваня маленький — девятнадцатилетний рабочий, почти мальчишка, но с внутренней жёсткостью, которой хватало на боевую работу.
Нестроев описывает его без всякого пафоса: молодой, свежий, румяный, с блестящими, энергичными глазами, с сильной волей и пытливым умом. Ни слова о харизме, ни намёка на исключительность. И именно в этом — сила образа. Ваня не выглядит героем, он выглядит типичным. Таким, каким и был рабочий эсер-максималист «снизу».
Первый по-настоящему важный эпизод с Ваней — не покушение и не экспроприация, а поведение в минуту опасности. В Екатеринославе полиция ночью окружает дом, где он ночует с товарищами. Им предлагают сдаться. Ответ — стрельба, прорыв через цепь городовых, бегство. И ключевая деталь, на которой Нестроев настаивает: Ваня был даже не вооружён. Он не геройствует, не бежит первым, не кричит. Он просто не теряет самообладания. Для подполья это качество ценилось выше любых лозунгов.
Но Ваня важен не только как боевик. Он важен как носитель специфического рабочего взгляда на революцию, лишённого интеллигентских иллюзий. В разговоре с Нестроевым он формулирует позицию, которая и сегодня звучит вызывающе: он не верит в «массу». Он рабочий, рабочего знает с детства, живёт с ним бок о бок — и потому не идеализирует. Масса, по его словам, не так сознательна и не так грозна, как кажется партийным теоретикам.
Отсюда — радикальный вывод: пятьдесят рабочих-террористов сделают больше, чем рабочие целого города. И в стачке, и в захвате завода, и в ударе по полицейскому управлению. Это не поза и не бравирование. Это логика человека, который видел, как легко массовый подъём сдувается и как много решает небольшая, спаянная группа.
Ваня не отвергает идею свободы, но относится к ней предельно прагматично. Политическая свобода — вещь хорошая, но если её ждут «сверху», она так и останется словом. Пусть террористы в Петербурге захватят власть и дадут свободу — тогда каждый поймёт, за что борется. В этих словах нет утопии. Это рабочее понимание власти как конкретного, зримого явления, а не абстрактного принципа.
Важно и то, как Ваня действует дальше. После провинциального застоя, после того как боевиков «кислят» в городишках, где некуда приложить силы, он не ждёт решений центра. Он просто начинает самостоятельную боевую работу, независимо от группы. Без деклараций, без обид, без хлопанья дверью. Это ещё одна характерная черта максималистского типа: действие важнее процедуры.
Рядом с Ваней Нестроев ставит другого рабочего — Дмитрия, высокого, плечистого токаря, грубого, спокойного, почти равнодушного. Контраст подчёркивает главное: революционеры не были одинаковыми. Максимализм не производил клонов. Он собирал разных людей, объединённых не темпераментом, а готовностью идти до конца.
Ваня маленький — это не романтический символ и не «икона». Это плоть революции, её молчаливое большинство. Те, кто не писал программ, но первым шёл под пули. Те, кого брали раньше других и забывали быстрее всех. Без них не было бы ни Медведя, ни боевых организаций, ни экспроприаций, ни всей этой опасной, кровавой, противоречивой истории.
Именно поэтому образ Вани так важен. Он разрушает удобную дистанцию между «великими событиями» и реальными людьми. Он напоминает, что радикализм начала XX века держался не только на идеях, но и на девятнадцатилетних рабочих, которые не ждали, пока «созреют условия».
И судьба Вани маленького завершает этот рассказ без всякой символики и без морализаторства — так же прямо, как он жил.
В покушении на Столыпина он выступал в роли «жандармского офицера». Но охрана сразу уловила фальшь. В его движениях не было жандармской ловкости, в голосе — привычной наглости, в речи — характерных оборотов. Переодетый рабочий мог выдать себя именно тем, что оставался рабочим. И Нестроев прямо пишет: вероятнее всего, Ваня маленький этим себя и выдал.
👍1
Поняв, что разоблачён и что вторично пробраться к министру уже не удастся, он не стал отступать и не попытался спастись. Не желая сдаваться, он довёл дело до конца. Взрыв разрушил дачу Столыпина. Два его товарища не успели даже отъехать и были убиты на месте. Вся сила взрыва пошла по линии наименьшего сопротивления — в открытую дверь, возле которой ещё стояло ландо.
Погибли трое.
Но вместе с ними погибла и вся охрана министра — около ста человек.
Нестроев не украшает этот эпизод и не ищет для него громких слов. Он просто фиксирует факт: девятнадцатилетний рабочий, поняв, что выхода нет, не отступил и не сдался. Он сделал то, что считал необходимым. Так, как понимал войну. Так, как понимал долг.

Текст написан в рамках исторического анализа. Автор не оправдывает и не поддерживает терроризм, а рассматривает явление исключительно в контексте истории революционного движения начала ХХ века.
👍1
Иван Типунков (кличка «Маленький»). Уроженец Брянска, рабочий. Неоднократно привлекался к дознаниям о государственных преступлениях.
Начало XX века редко оставляет исследователю ощущение устойчивости. Скорее наоборот — чем глубже вглядываешься в эту эпоху, тем отчетливее видишь общество, существующее на изломе. Российская империя входила в новый век с тяжелым грузом противоречий: ускоренная индустриализация соседствовала с полуфеодальными порядками, растущий рабочий класс — с почти полным отсутствием политических прав, а надежды на реформы — с хроническим недоверием к власти.
1905 год стал моментом, когда эти противоречия перестали быть теоретическими. Они вышли на улицы.
Одесса в этом смысле была городом-предчувствием. Порт, в котором сходились торговые пути и культуры, он одновременно был местом резких социальных контрастов. Здесь богатство не скрывалось — оно демонстрировалось. И рядом с ним существовала бедность, не нуждавшаяся в описаниях.
В такой атмосфере революционные идеи находили не просто слушателей — они находили людей, готовых действовать.
Копель Мошкович Эрделевский к 1905 году уже не был новичком подполья. Его политическая биография началась ещё в 1890-е, когда многие будущие радикалы проходили через социал-демократические кружки — своеобразные университеты политического мышления. Однако партийная дисциплина и вера в историческую постепенность довольно быстро стали казаться ему формой ожидания, на которое у жизни нет времени.
Знакомство с идеями «рабочего заговора» Махайского усилило этот скепсис. Интеллигенция, партии, парламентские перспективы — всё это выглядело не дорогой к освобождению, а новой конфигурацией власти. В Одессе Эрделевский организовал кружок с говорящим названием — «Непримиримые». В этом слове уже содержалась программа: никаких компромиссов с существующим порядком.
Ольга Таратута пришла к радикализму другим путем. Учительница, воспитанная в традиции просветительской веры в прогресс, она сначала примкнула к социал-демократам. Но эмиграция изменила её политический горизонт. За границей революционные идеи звучали иначе — резче, свободнее, иногда безжалостнее. Вернувшись в Россию, она уже не рассчитывала на постепенные реформы.
Современники вспоминали её как человека собранного и внутренне строгого. В подполье такие качества значили больше, чем красноречие.
Станислав Шашек был моложе и, как многие его ровесники, принадлежал к поколению, для которого революция стала фоном взросления. Это была молодежь без длительного опыта «мирной» политики — они почти сразу оказались в ситуации исторического ускорения.
Моисей Мец и Иосиф Бронштейн были ещё младше. Их биографии типичны для той эпохи: раннее знакомство с несправедливостью, быстрый политический выбор, почти неизбежное столкновение с государством.
Особое место в этой группе занимала Белла Шерешевская. О ней говорили с удивлением — слишком уж не совпадали внешность и внутренняя решимость. Небольшого роста, мягкая в общении, она производила впечатление человека, далекого от насилия. Но революционная эпоха часто разрушает привычные представления о том, как должен выглядеть радикал.
Позже один из современников напишет, что в ней «трудно было предположить огромную силу воли». Возможно, именно такие люди сильнее всего и меняют ход событий — не потому, что кажутся опасными, а потому, что их решимость долго остается незаметной.
Осенью 1905 года одесская рабочая группа анархистов-коммунистов решила провести акцию, которую сами участники называли «безмотивной». Сегодня это слово требует пояснения: речь шла не о бессмысленности, а о принципиальном отказе от выбора конкретной политической цели.
Не чиновник.
Не полицейский участок.
Не государственное учреждение.
Целью становилась сама социальная реальность.
Кофейня Либмана была выбрана не случайно. Популярное место отдыха обеспеченной публики, она символизировала тот мир, который революционеры воспринимали как недосягаемый и несправедливый.
Логика была предельно жесткой: если общество построено на насилии — экономическом, социальном, политическом — значит, ответное насилие становится формой исторического разговора.
👍1
В этой логике легко увидеть фанатизм. Но не менее важно увидеть и другое — ощущение запертого будущего. Когда человеку кажется, что легальных способов изменить жизнь не существует, радикальные методы начинают выглядеть не безумием, а единственной оставшейся возможностью.
17 декабря 1905 года начинался как обычный зимний день. В кофейне говорили о новостях, читали газеты, обсуждали политику — возможно, спорили о том, куда движется страна.
Затем прогремели взрывы.
Пять бомб почти одновременно разорвали пространство, в котором ещё секунду назад царила повседневность. Дым быстро заполнил зал, стекла посыпались на пол, крики смешались с гулом.
Революция в тот момент перестала быть абстракцией — она обрела звук, запах и температуру.
Полиция отреагировала быстро. Большинство участников задержали. Эрделевскому удалось бежать — инсценированное безумие стало его пропуском из тюрьмы в больницу, а затем и за границу. Этот эпизод позже будут описывать почти как авантюрный роман, но в реальности за ним стоял холодный расчет человека, знавшего цену промедления.
Остальные остались ждать суда.
Процесс проходил в атмосфере, где исход казался предрешенным. Государство, напуганное ростом революционного насилия, отвечало всё более жесткими мерами. Судебная система постепенно превращалась не только в механизм правосудия, но и в инструмент устрашения.
Непосредственными исполнителями признали Беллу Шерешевскую, Моисея Меца и Иосифа Бронштейна. Приговор — смертная казнь через повешение.
Ольгу Таратуту и Станислава Шашека отправили на каторгу — семнадцать лет, срок, который в начале XX века означал почти полное выпадение из прежней жизни.
Много говорили о поведении Шерешевской. Тяжело раненая, она не жаловалась и не просила снисхождения. Приговор встретила спокойно — без позы, без громких деклараций.
Такая сдержанность часто производит более сильное впечатление, чем любые слова.
Ночь казни была холодной и почти беззвучной — из тех ночей, когда город словно отступает в тень и даже шаги звучат приглушённо. Около трёх часов осуждённых вывели во двор тюрьмы и усадили в карету.
Моисей Мец, поднимая воротник пальто, тихо произнёс:
«Как холодно, можно простудиться».
Фраза прозвучала буднично — почти по-домашнему — и потому особенно резко контрастировала с происходящим. Иногда именно такие простые слова сильнее всего напоминают: перед лицом смерти человек остаётся человеком, с его привычками, интонациями, почти невольной заботой о теле, которому осталось жить считанные минуты.
К приговорённым пригласили раввина, но они дали понять, что говорить о раскаянии не намерены. По воспоминаниям современников, они заявили, что если бы у них было несколько жизней, каждую из них они отдали бы борьбе.
Вешали по очереди. Бронштейн, Мец, Шерешевская.
Беллу Шерешевскую казнили последней. Агония длилась долго — около двадцати пяти минут. Свидетелей заставили смотреть, не отводя глаз, словно сама процедура должна была стать уроком для всех, кто ещё думал о сопротивлении.
Такие сцены редко остаются только частью судебной хроники. Они становятся частью памяти эпохи — суровой, почти неподвижной, как зимний воздух той ночи.
История любит простые интерпретации. Ей удобно делить участников на героев и преступников, на мучеников и фанатиков. Но чем дальше мы от событий, тем яснее становится: подобные схемы слишком тесны для реальной человеческой жизни.
Что двигало этими людьми?
Идея справедливости?
Отчаяние?
Желание ускорить историю?
Нетерпение молодости?
Вероятно — всё сразу.
Важно и другое: даже внутри революционного движения отношение к подобным акциям было далеко не единодушным. Одни считали террор неизбежным ответом на насилие государства. Другие видели в нем стратегическую ошибку — шаг, который отталкивает общество и дает власти моральный аргумент для репрессий.
Этот спор, начавшийся более века назад, на самом деле не завершён до сих пор.
👍1
Одесский взрыв не разрушил империю и не изменил мгновенно политический порядок. Но он стал частью той цепи событий, из которых складывается нервная биография эпох.
Революционные периоды вообще редко поддаются прямой логике причин и следствий. Скорее они напоминают нарастающую волну — каждый удар о берег сам по себе не решающий, но вместе они меняют линию горизонта.
И всё же подобные события заставляют возвращаться к одному трудному вопросу: можно ли построить справедливое общество средствами, которые сами по себе лишают жизни?
История не дает окончательного ответа. Но она упрямо напоминает — насилие почти никогда не остается направленным только против системы. Оно неизбежно затрагивает случайных людей.
И в этом — главная трагедия любой «безличной» атаки.
Копель Эрделевский, Ольга Таратута, Белла Шерешевская, Моисей Мец, Иосиф Бронштейн, Станислав Шашек — сегодня их имена звучат скорее как примечания к истории. Но когда-то за каждым из них стоял выбор, который казался не теоретическим, а предельно личным.
Революционная эпоха меняет масштаб решений. Она ускоряет время и сжимает дистанцию между убеждением и поступком.
Для одних это было временем надежды.
Для других — временем страха.
Для многих — и тем и другим одновременно.
Прошло больше столетия, сменились государства, исчезли прежние идеологии, но сама дилемма никуда не делась.
Где проходит граница между борьбой и разрушением?
В какой момент непримиримость становится ловушкой?
И не превращает ли стремление к освобождению человека в заложника собственной решимости?
Возможно, главный урок подобных историй — не в вынесении окончательных приговоров. Скорее в попытке понять атмосферу, в которой такие решения становились возможными.
Потому что революции начинаются не с бомб.
Они начинаются с ощущения, что дальше жить по-старому невозможно.
А вот какую цену за это платят — каждая эпоха узнает только потом.

Текст написан в рамках исторического анализа. Автор не оправдывает и не поддерживает терроризм, а рассматривает явление исключительно в контексте истории революционного движения начала ХХ века.
👍1
Кафе «Либмана» — место отдыха зажиточной части одесситов.
«Снаряды нашей конструкции стали пользоваться большим вниманием даже со стороны боевиков с.-р., которые вообще считали себя монополистами в деле изготовления взрывчатых снарядов. Эти снаряды каким-то путём попали к с.-р.-максималистам, которые использовали их при взрыве столыпинской дачи. Снаряды эти были очень большие: каждый в готовом виде, по-видимому, весил около 15–16 фунтов и имел вид большой плоской коробки, удобной для переноски. Чтобы предохранить себя от возможных осечек в момент взрыва, на каждом снаряде было установлено по два ударника; один из них, во всяком случае, должен был достигнуть цели. У с.-р. имелось только три таких снаряда. Как впоследствии оказалось, в действие были пущены лишь два, один остался неиспользованным. И тем не менее дача Столыпина взлетела на воздух».
(Сулимов С. Мастерская бомб. В кн.: «Боевая группа при ЦК РСДРП(б)». М.–Л.: Госиздат, 1927.)
👍2🔥2
"Сам я не «террорист» уже по тому одному, что «литератор». Как человек, я содрогнусь при известии об убийстве любого из вреднейших государственных животных, будь то Плеве, Трепов или Игнатьев. И, однако, так сильно озлобление (коллективное) и так чудовищно неравенство положений – что я действительно не осужу террора сейчас... Теперь: как осужу я террор, когда вижу ясно, как при свете огромного тропического солнца, что: 1) революционеры, о которых стоит говорить (а таких – десятки), убивают, как истинные герои, с сияньем мученической правды на лице (прочтите, например, 7-ю книжку «Былого», недавно вышедшую за границей, – о Каляеве), без малейшей корысти, без малейшей надежды на спасение от пыток, каторги и казни, 2) что правительство, старчески позевывая, равнодушным манием жирных пальцев, чавкая азефовскими губами, посылает своих несчастных агентов, ни в чем не повинных и падающих в обморок офицериков, не могущих, как нервная барышня… из Медицинского института, видеть крови, бледнеющих солдат и геморроидальных «чинов гражданского ведомства» – посылает «расстрелять», «повесить», «присутствовать при исполнении смертного приговора»".

Александр Блок. Из письма Василию Розанову. 20 февраля 1909 года.
👍1🔥1
Вверху - члены Белостокской Интернациональной группы анархистов-коммунистов "Борьба". Внизу, слева направо: боевики-анархисты Беньямин Бахрах "Нотка", Арон Гелинкер "Арон Елин", самодельная бомба анархистов, найденная в Белостоке в 1912г.
❤‍🔥2