Forwarded from Zac
Я подхожу к нему с топором в руке, свободной рукой я застегиваю дождевик.
– Эй, Хелберстем, – говорит он, умудрившись исковеркать оба слова.
– Да, Оуэн, – говорю я, подходя ближе.
– А почему здесь разложены эти газеты со светской хроникой и «Стилем жизни»? – спрашивает он устало. – У тебя что, есть собака? Чау-чау или что-нибудь в этом роде?
– Нет, Оуэн.
Я медленно обхожу кресло и наконец встаю прямо напротив него, но он такой пьяный, что даже не видит топор, когда я поднимаю его над головой. Не видит его он и тогда, когда я опускаю его на уровень груди, держа как будто бейсбольную биту, как будто я собираюсь отбить мяч, которым в данном случае будет голова Оуэна.
Оуэн пару секунд молчит, а потом говорит:
– Короче, раньше я терпеть не мог Игги Попа, но теперь, когда его музыка стала коммерческой, он мне нравится больше, чем…
Топор прерывает его на середине предложения, толстое лезвие входит прямо в открытый рот, затыкая его навсегда. Пол смотрит на меня, потом закатывает глаза, потом снова смотрит на меня и вдруг поднимает руки, пытаясь схватить рукоять топора, но сила удара сводит его усилия на нет. Сначала крови нет и нет никаких звуков, если не считать шелеста газет под дергающимися ногами Оуэна, но, когда я вытаскиваю топор (при этом почти выдергиваю Оуэна из кресла) и снова бью его топором по лицу, вскрывая череп, его руки цепляются за пустоту, кровь бьет двумя коричневыми гейзерами, заливая мой дождевик. И все это сопровождается ужасным шипящим звуком, исходящим из ран в черепе Оуэна – из тех мест, где кость и плоть больше не соединяются друг с другом, а вслед за этим раздается совсем другой звук, как будто кто-то испортил воздух, но это просто кусочек мозга, розовый и блестящий, под давлением вылезает наружу сквозь раны на лице. Пол Оуэн в агонии падает на пол, его лицо все покрыто мозгами и кровью, крови нет только в глазах, которые непроизвольно моргают; рот – каша из зубов, мяса и челюстей, язык свисает из открытой раны на щеке, он держится только на чем-то, похожем на тонкую лиловую струну.
– Блядский тупой ублюдок. Блядский ублюдок! – кричу я ему только один раз.
Я стою над ним, жду и смотрю на трещину над картиной Оники, которую так и не заделали. Через пять минут Пол наконец умирает. Еще через тридцать минут его тело перестает кровоточить.
– Эй, Хелберстем, – говорит он, умудрившись исковеркать оба слова.
– Да, Оуэн, – говорю я, подходя ближе.
– А почему здесь разложены эти газеты со светской хроникой и «Стилем жизни»? – спрашивает он устало. – У тебя что, есть собака? Чау-чау или что-нибудь в этом роде?
– Нет, Оуэн.
Я медленно обхожу кресло и наконец встаю прямо напротив него, но он такой пьяный, что даже не видит топор, когда я поднимаю его над головой. Не видит его он и тогда, когда я опускаю его на уровень груди, держа как будто бейсбольную биту, как будто я собираюсь отбить мяч, которым в данном случае будет голова Оуэна.
Оуэн пару секунд молчит, а потом говорит:
– Короче, раньше я терпеть не мог Игги Попа, но теперь, когда его музыка стала коммерческой, он мне нравится больше, чем…
Топор прерывает его на середине предложения, толстое лезвие входит прямо в открытый рот, затыкая его навсегда. Пол смотрит на меня, потом закатывает глаза, потом снова смотрит на меня и вдруг поднимает руки, пытаясь схватить рукоять топора, но сила удара сводит его усилия на нет. Сначала крови нет и нет никаких звуков, если не считать шелеста газет под дергающимися ногами Оуэна, но, когда я вытаскиваю топор (при этом почти выдергиваю Оуэна из кресла) и снова бью его топором по лицу, вскрывая череп, его руки цепляются за пустоту, кровь бьет двумя коричневыми гейзерами, заливая мой дождевик. И все это сопровождается ужасным шипящим звуком, исходящим из ран в черепе Оуэна – из тех мест, где кость и плоть больше не соединяются друг с другом, а вслед за этим раздается совсем другой звук, как будто кто-то испортил воздух, но это просто кусочек мозга, розовый и блестящий, под давлением вылезает наружу сквозь раны на лице. Пол Оуэн в агонии падает на пол, его лицо все покрыто мозгами и кровью, крови нет только в глазах, которые непроизвольно моргают; рот – каша из зубов, мяса и челюстей, язык свисает из открытой раны на щеке, он держится только на чем-то, похожем на тонкую лиловую струну.
– Блядский тупой ублюдок. Блядский ублюдок! – кричу я ему только один раз.
Я стою над ним, жду и смотрю на трещину над картиной Оники, которую так и не заделали. Через пять минут Пол наконец умирает. Еще через тридцать минут его тело перестает кровоточить.