Книги. Конспекты. Курьезности
226 subscribers
30 photos
11 files
1.3K links
Download Telegram
Конструкт перформативного нарциссизма позволяет «ухватить» группировку и перегруппировку смыслов, которая постоянно происходит в организации. Эти установочные процессы осуществляются тремя различными способами: путем мобилизации успеха, оценки успеха и поддержания успеха. Через практики, продуцирующие «непомерное самомнение» и атрибутивный эготизм, организационный успех мобилизуется таким образом, что рассматривается в качестве очевидного и естественного для организации. Самовосхваление дает организации возможность сохранять высокую самооценку и утверждать себя в качестве достойного примера для подражания не только в финансово-экономическом, но и в моральном плане. И, наконец, за счет практик отвержения, рационализации и тревожности, поражения прошлого и потенциальные угрозы подвергаются рефреймингу, с тем чтобы сохранить уверенность в правильности выбранного пути. При этом всячески подчеркивается уникальность организации, что отражается в активном использовании таких тезисов, как «это наш опыт ведения бизнеса», «это наш подход к делу».

Л. Кревани и А. Халлин предостерегают от вынесения априорных негативных оценочных суждений относительно поведения людей или целей организации. Нарциссическая работа – это не результат чьей-либо индивидуальной патологии или нарциссической групповой динамики. Термин в большей степени подходит для описания повседневной деятельности, направленной на то, чтобы представить организацию настолько успешной, насколько этого требуют задаваемые современной предпринимательской средой стандарты. При этом социоматериальный и всепроникающий характер нарциссической работы не означает отсутствия трений и напряжения между различными организационными элементами в процессе ее осуществления, резюмируют авторы.
Окунев, И. Ю., Любимова, А. Д., & Якушева, Е. А. (2024). ПРОСТРАНСТВЕННАЯ ЗАВИСИМОСТЬ В РАСПРЕДЕЛЕНИИ ЭТНОКОНТАКТНОСТИ И КОНФЛИКТОГЕННОСТИ НА ПОСТСОВЕТСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ. Вестник Пермского университета. Политология / Bulletin of Perm University. Political Science, 18(1).
В этнополитологии получил распространение тезис о наличии прямой зависимости между этнической мозаичностью и частотой возникновения конфликтов. Постсоветское пространство характеризуется сложной этнической структурой и наличием высокого конфликтного потенциала. Для проверки гипотезы был построен ряд корреляционных моделей, где в качестве переменных были взяты: математическая сумма конфликтов за период с 1992-2020 гг.. на основе данных проекта Гейдельбергского института “Conflict Barometer”; единицы административно-территориального деления второго уровня (с целью корректного расчета эффекта соседства - в масштабах всего региона и отдельно взятых стран поочередно); процент доминантного этноса по переписи населения. Построение пространственной корреляционной модели позволило приблизиться к ответу на вопрос, связан ли этнический фактор с возникновением конфликтов на постсоветском пространстве и значим ли для данного феномена эффект соседства на разных территориальных уровнях.
Центральными для всего исследования понятиями являются этноконтактность и конфликтогенность. Под этноконтактностью мы будем понимать процент граждан, не относящих себя к доминирующему этносу (насколько об этом позволяет судить система проведения переписи населения). Это позволяет измерить, насколько этнически неоднородна эта территория. Приведем пример из базы данных по этноконфликтогенному потенциалу на постсоветском пространстве: показатель этноконтактности Адажского края, ранее бывшего в составе Рижского района, составляет 29,6 % (2020), а ранее, до членения Рижского района на более мелкие единицы АТД, этот показатель был равен 49,9 % (1989). В данном случае это означает, что в 2020 г. в Адажском крае проживало 29,6 % человек, не от-носящих себя к доминантному этносу (в случае Латвии – к латышам; соответственно нелатыши здесь – русские, литовцы и другие этносы), а в 1989 г. их число было выше (49,9 %). Конфликтогенность связана с самим понятием конфликта. Конфликт может быть операцио-нализирован по-разному: количественно (по числу жертв, по длительности и др.) или качественно (вооруженный / невооруженный, диады конфликта и др.). В данной работе, однако, было принято решение следовать определению Гейдельбергского института, данному в проекте Conflict Barometer, и не проводить вторичную дифференциацию учтенных наблюдений по критерию «конфликт / неконфликт». Таким образом, были взяты все перечисленные в указанном проекте зафиксированные конфликты (высокой интенсивности) или конфликтные ситуации (меньшей интенсивности).
На стыке конфликтологии и этнополитологии исследователь найдет систематизированные формы, особенности целесообразного сочетания и нюансы общего плана в вопросах взаимодействия этнического и конфликтного. Примечательно, что перечисленное выше не всегда характеризует явления политической жизни «на местах» (непосредственное развитие и течение конфликтов), а может быть соотнесено с более вербальными феноменами – например, с перформативными актами (этнополитика) или конструированием этнической идентичности. В соответствии с исследовательским вопросом данной работы целесообразным будет указать на типы поведения индивидов, отражающие их отношение к собственной или сопряженной (по линии «Мы / Другие») этнической идентичности: аффирмативный, конструктивный, индиффирентный и деструктивный. Здесь нам в первую очередь интересно аффирмативное поведение. Данный тип поведения отличается широким спектром потенциальных последствий для общества: этнофор с аффирмативным поведением в отношении собственной этничности может как поддерживать ее сохранение, например, выступая носителем языка или принимая активное участие в продолжении значимых традиций, так и стать агентом экстенсивной экспансии его референтной этничности, выступая за подавление права «Других» на принадлежность к иной этнической
группе или дискриминируя другой этнос, в том числе и прибегая к физическому насилию.
Данная категоризация достаточно строга и не подразумевает «переходных» состояний; ряд исследователей отмечают фактическое наличие гибридных идентичностей. Индийский исследователь Х. Бхабха пишет о явлении мимикрии среди граждан бывших метрополий. Оно также имело и обратную силу, то есть было характерным паттерном поведения и в колониальную эпоху, когда те соотносят себя с гражданами бывших колоний. Поведение, характеризующееся внешним, поверхностным заимствованием идентичности доминирующей социальной группы, создает расщепленную, расколотую идентичность.
Измерение уже имевших место конфликтных ситуаций представляет собой стремление операционализировать понятие конфликтогенности, что методологически выражается в шкалировании интенсивности каждой конфликтной ситуации и в количестве последних за отдельный промежуток времени. В данной работе конфликтогенность измерялась для каждого объекта наблюдения за период с 1992 по 2022 г. (причина выбора таких дат будет объяснена далее), отдельно за 1992–1999 и 1999–2022 гг., где для каждого года наблюдений объектам были присвоены баллы, обозначающие сумму интенсивности зафиксированных конфликтов. Следует внести ясность в отношении эмпирической части работы, указав, что под постсоветским пространством авторы понимают территорию стран бывшего Советского Союза, а именно: Российской Федерации, Азербайджана, Армении, Республики Беларусь, Грузии, Литвы, Латвии, Эстонии, Казахстана, Кыргызстана, Узбекистана, Таджикистана, Туркменистана, Украины, Молдовы; а также государств с оспариваемой суверенностью: Абхазии, Приднестровья, Южной Осетии. Отдельно были выделены субрегионы: Прибалтика (Латвия, Литва, Эстония), Центральная Азия (Казахстан, Кыргызстан, Таджикистан, Туркменистан, Узбекистан). В качестве единицы анализа были избраны административно-территориальные единицы первого уровня всех указанных стран постсоветского пространства, и использованные в расчетах показатели этноконтактности и конфликтогенности приводились в отношении каждого отдельно взятого региона. Таким образом, исследование проводилось на основании выборки в 311 объектов наблюдения, выборка охватила всю территорию бывшего СССР.
Проверка гипотез была проведена посредством анализа первичных данных в геоинформационной системе GeoDa, где был выведен коэффициент корреляции Пирсона, проведена работа с матрицей соседства и рассмотрена справедливость тезиса о кластеризованности конфликтогенности в отдельных странах и макрорегионах постсоветского пространства через «призму» этноконтактности. При работе с коэффициентом корреляции учитывались статистические критерии: значения p-value, то есть рекомендуемая мера доверия к полученным результатам, критерий Стьюдента и иные способы сделать более надежными полученные при работе с количественными методами результаты. Авторы также учли данные нюансы при оценке зафиксированных показателей и анализе выведенных значений, что будет раскрыто отдельно при тестировании каждой гипотезы.
По итогам исследования нет оснований говорить о детерминирующем характере этнического фактора в процессе развития различных конфликтных сценариев, то есть нельзя признать наличие сильной и прямой корреляции между этноконтактностью и конфликтогенностью. Вероятно, в таком случае существует какой-то иной существенный фактор, который в большей мере является детерминантой конфликта, либо комплекс факторов, которые кумулятивно приводят к эскалации конфликтной ситуации и реализации конфликтного потенциала. Ввиду этого предстоит продолжить исследование и поиск моделей множественной регрессии. Однако на данный момент можно утверждать, что на территории постсоветского пространства этноконтактность, в частности полиэтничность, не являются тем, что определяет наличие конфликтной ситуации или ее эскалацию в вооруженное столкновение. Иначе говоря, устойчивой связи (то есть способной быть подвергнутой проверке во всех диапазонах выборки) между полиэтничными регионами и регионами «конфликтными» не наблюдается.
Окунев, И. Ю., Любимова, А. Д., & Якушева, Е. А. (2024). ПРОСТРАНСТВЕННАЯ ЗАВИСИМОСТЬ В РАСПРЕДЕЛЕНИИ ЭТНОКОНТАКТНОСТИ И КОНФЛИКТОГЕННОСТИ НА ПОСТСОВЕТСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ. Вестник Пермского университета. Политология / Bulletin of Perm University. Political Science, 18(1).
В этнополитологии получил распространение тезис о наличии прямой зависимости между этнической мозаичностью и частотой возникновения конфликтов. Постсоветское пространство характеризуется сложной этнической структурой и наличием высокого конфликтного потенциала. Для проверки гипотезы был построен ряд корреляционных моделей, где в качестве переменных были взяты: математическая сумма конфликтов за период с 1992-2020 гг.. на основе данных проекта Гейдельбергского института “Conflict Barometer”; единицы административно-территориального деления второго уровня (с целью корректного расчета эффекта соседства - в масштабах всего региона и отдельно взятых стран поочередно); процент доминантного этноса по переписи населения. Построение пространственной корреляционной модели позволило приблизиться к ответу на вопрос, связан ли этнический фактор с возникновением конфликтов на постсоветском пространстве и значим ли для данного феномена эффект соседства на разных территориальных уровнях.
Центральными для всего исследования понятиями являются этноконтактность и конфликтогенность. Под этноконтактностью мы будем понимать процент граждан, не относящих себя к доминирующему этносу (насколько об этом позволяет судить система проведения переписи населения). Это позволяет измерить, насколько этнически неоднородна эта территория. Приведем пример из базы данных по этноконфликтогенному потенциалу на постсоветском пространстве: показатель этноконтактности Адажского края, ранее бывшего в составе Рижского района, составляет 29,6 % (2020), а ранее, до членения Рижского района на более мелкие единицы АТД, этот показатель был равен 49,9 % (1989). В данном случае это означает, что в 2020 г. в Адажском крае проживало 29,6 % человек, не от-носящих себя к доминантному этносу (в случае Латвии – к латышам; соответственно нелатыши здесь – русские, литовцы и другие этносы), а в 1989 г. их число было выше (49,9 %). Конфликтогенность связана с самим понятием конфликта. Конфликт может быть операцио-нализирован по-разному: количественно (по числу жертв, по длительности и др.) или качественно (вооруженный / невооруженный, диады конфликта и др.). В данной работе, однако, было принято решение следовать определению Гейдельбергского института, данному в проекте Conflict Barometer, и не проводить вторичную дифференциацию учтенных наблюдений по критерию «конфликт / неконфликт». Таким образом, были взяты все перечисленные в указанном проекте зафиксированные конфликты (высокой интенсивности) или конфликтные ситуации (меньшей интенсивности).
На стыке конфликтологии и этнополитологии исследователь найдет систематизированные формы, особенности целесообразного сочетания и нюансы общего плана в вопросах взаимодействия этнического и конфликтного. Примечательно, что перечисленное выше не всегда характеризует явления политической жизни «на местах» (непосредственное развитие и течение конфликтов), а может быть соотнесено с более вербальными феноменами – например, с перформативными актами (этнополитика) или конструированием этнической идентичности. В соответствии с исследовательским вопросом данной работы целесообразным будет указать на типы поведения индивидов, отражающие их отношение к собственной или сопряженной (по линии «Мы / Другие») этнической идентичности: аффирмативный, конструктивный, индиффирентный и деструктивный. Здесь нам в первую очередь интересно аффирмативное поведение. Данный тип поведения отличается широким спектром потенциальных последствий для общества: этнофор с аффирмативным поведением в отношении собственной этничности может как поддерживать ее сохранение, например, выступая носителем языка или принимая активное участие в продолжении значимых традиций, так и стать агентом экстенсивной экспансии его референтной этничности, выступая за подавление права «Других» на принадлежность к иной этнической
группе или дискриминируя другой этнос, в том числе и прибегая к физическому насилию.
Данная категоризация достаточно строга и не подразумевает «переходных» состояний; ряд исследователей отмечают фактическое наличие гибридных идентичностей. Индийский исследователь Х. Бхабха пишет о явлении мимикрии среди граждан бывших метрополий. Оно также имело и обратную силу, то есть было характерным паттерном поведения и в колониальную эпоху, когда те соотносят себя с гражданами бывших колоний. Поведение, характеризующееся внешним, поверхностным заимствованием идентичности доминирующей социальной группы, создает расщепленную, расколотую идентичность.
Измерение уже имевших место конфликтных ситуаций представляет собой стремление операционализировать понятие конфликтогенности, что методологически выражается в шкалировании интенсивности каждой конфликтной ситуации и в количестве последних за отдельный промежуток времени. В данной работе конфликтогенность измерялась для каждого объекта наблюдения за период с 1992 по 2022 г. (причина выбора таких дат будет объяснена далее), отдельно за 1992–1999 и 1999–2022 гг., где для каждого года наблюдений объектам были присвоены баллы, обозначающие сумму интенсивности зафиксированных конфликтов. Следует внести ясность в отношении эмпирической части работы, указав, что под постсоветским пространством авторы понимают территорию стран бывшего Советского Союза, а именно: Российской Федерации, Азербайджана, Армении, Республики Беларусь, Грузии, Литвы, Латвии, Эстонии, Казахстана, Кыргызстана, Узбекистана, Таджикистана, Туркменистана, Украины, Молдовы; а также государств с оспариваемой суверенностью: Абхазии, Приднестровья, Южной Осетии. Отдельно были выделены субрегионы: Прибалтика (Латвия, Литва, Эстония), Центральная Азия (Казахстан, Кыргызстан, Таджикистан, Туркменистан, Узбекистан). В качестве единицы анализа были избраны административно-территориальные единицы первого уровня всех указанных стран постсоветского пространства, и использованные в расчетах показатели этноконтактности и конфликтогенности приводились в отношении каждого отдельно взятого региона. Таким образом, исследование проводилось на основании выборки в 311 объектов наблюдения, выборка охватила всю территорию бывшего СССР.
Проверка гипотез была проведена посредством анализа первичных данных в геоинформационной системе GeoDa, где был выведен коэффициент корреляции Пирсона, проведена работа с матрицей соседства и рассмотрена справедливость тезиса о кластеризованности конфликтогенности в отдельных странах и макрорегионах постсоветского пространства через «призму» этноконтактности. При работе с коэффициентом корреляции учитывались статистические критерии: значения p-value, то есть рекомендуемая мера доверия к полученным результатам, критерий Стьюдента и иные способы сделать более надежными полученные при работе с количественными методами результаты. Авторы также учли данные нюансы при оценке зафиксированных показателей и анализе выведенных значений, что будет раскрыто отдельно при тестировании каждой гипотезы.
По итогам исследования нет оснований говорить о детерминирующем характере этнического фактора в процессе развития различных конфликтных сценариев, то есть нельзя признать наличие сильной и прямой корреляции между этноконтактностью и конфликтогенностью. Вероятно, в таком случае существует какой-то иной существенный фактор, который в большей мере является детерминантой конфликта, либо комплекс факторов, которые кумулятивно приводят к эскалации конфликтной ситуации и реализации конфликтного потенциала. Ввиду этого предстоит продолжить исследование и поиск моделей множественной регрессии. Однако на данный момент можно утверждать, что на территории постсоветского пространства этноконтактность, в частности полиэтничность, не являются тем, что определяет наличие конфликтной ситуации или ее эскалацию в вооруженное столкновение. Иначе говоря, устойчивой связи (то есть способной быть подвергнутой проверке во всех диапазонах выборки) между полиэтничными регионами и регионами «конфликтными» не наблюдается.
MINTCHEV N., MOOR H.L. Super-diversity and the prosperous society // European j. of social theory. – L., 2016. – Nov. 17. – P. 1–18.
В статье директора Института глобального процветания (Лондонский университетский колледж, Великобритания) Генриетты Мур и ее коллеги Николая Минчева обсуждается феномен этнического разнообразия в качестве возможной предпосылки социального сплочения и снижения уровня социальной напряженности в современных западных обществах, отмеченных печатью мультикультурализма и неравенства. Вразрез с общепринятой точкой зрения (тиражируемой СМИ и научно-популярными изданиями), согласно которой несовпадение этнокультурных традиций провоцирует межгрупповые конфликты и взаимное неприятие, авторы настоящей статьи утверждают, что определенный тип этнической диверсификации в мультикультурных пространствах современности способствует сближению групп и сообществ и в перспективе создает условия для общественного процветания.

В условиях мегаполиса, каковым сегодня является Лондон с его богатой историей иммигрантских поселений и этнокультурных общин, прежние формы категоризации связей между социальной диверсификацией, эксклюзией и инклюзией не могут считаться удовлетворительными. И культурные нарративы, и правовые практики нового тысячелетия коренным образом меняют способы разделения на «своих» и «чужих»; здесь возникают новые «иерархии принадлежности», в рамках которых этнические либо расовые индикаторы сами по себе не определяют доступности гражданских и правовых статусов и социальных ресурсов. Поэтому сегодня требуется иное, целостное понимание того, как формируются социальные барьеры и границы между сообществами и входящими в них индивидами. Необходимо сосредоточить внимание на взаимодействии факторов расы и этничности, с одной стороны, и совокупности таких параметров, как экономический, социальный, культурный и символический капиталы, – с другой. С этих позиций перспективной представляется модель этнокультурного сверхразнообразия (super-diversity), предложенная известным социальным антропологом С. Вертовеком. Здесь имеется в виду такой вариант социальной диверсификации, когда групповые различия этнокультурного типа «насыщаются» или опосредуются социально значимыми несовпадениями политического, статусного и ресурсного характера. В этом случае этнические межгрупповые характеристики теряют свою доминирующую роль на фоне сближающих / разобщающих индикаторов общественного ранжирования. Примером подобного сверхразнообразия могут служить «старые» и «новые» иммигранты в Восточном Лондоне, этнокультурная дифференциация которых вытесняется или поглощается более важными ситуативными показателями очевидного социального неравенства. Таким образом, можно предположить, что общества, которые движутся в направлении парадигмы сверхразнообразия, стоят на пороге изменения самих традиционных траекторий групповой диверсификации. Более того, «в этом случае сверхразнообразие редуцирует этническую напряженность и делает более выпуклой роль социального неравенства во всех его проявлениях применительно к целям сплочения и общественного процветания».
Если анализ социального процветания обычно обходит стороной реалии этнокультурной диверсификации, то работы, посвященные социальному доверию (как условию сплоченного процветающего общества), напротив, уделяют этому вопросу самое пристальное внимание. При этом и социологи, и политологи единодушны в том, что этнокультурное разнообразие препятствует социальному доверию, уменьшая вероятность общественного единения. Наиболее авторитетным защитником данной позиции выступает Р. Патнэм. Патнэм анализирует связи между размером групп, относящихся к этнокультурным меньшинствам, и уровнем социального доверия в обществе в целом (на примере нескольких больших и малых городов США). Его интересует корреляции доверия и разнообразия как в пределах этнокультурных сообществ, так и между ними. В итоге Патнэм приходит к категорическому заключению о негативном воздействии этнокультурной диверсификации на готовность и способность людей доверять друг другу. Поскольку присутствие этнических меньшинств неизбежно приводит к конкуренции в сферах культурной гегемонии и социальных ресурсов, эти группы и сам факт этнокультурной диверсификации представляют угрозу идентичности и социальному статусу большинства. Этнокультурное разнообразие подрывает основы социальной сплоченности, а потому миграционная политика западных стран нуждается в корректировке, резюмирует свои идеи Р. Патнэм. Хотя некоторые исследователи настаивают на исторических, культурных и локальных поправках к выводам Патнэма, мнение о том, что этническая неоднородность вредит благополучию общества, попрежнему доминирует в социальных науках и обыденном сознании, констатируют Мур и Минчев. Авторы не считают это мнение неверным в принципе, поскольку существует достаточно эмпирических свидетельств того, что этничность служит центральным организационным принципом социальных конфликтов. Тем не менее они убеждены, что социологическая модель сверхразнообразия предлагает совершенно иной угол зрения на проблему, новое понимание паттернов социальной диверсификации и альтернативное толкование корреляций между этнокультурным многообразием и общественным процветанием. Примечательной в этом отношении является коллективная работа П. Стёрджиса, И. Брантона-Смита, Й. Кьюха и Дж. Джексона, где показаны позитивные аспекты этнокультурной диверсификации на примере Лондона1 . В этом исследовании проводится сравнение возрастных когорт разной этнокультурной принадлежности («коренные» лондонцы – белое большинство, «новые» и «старые» иммигранты из разных регионов мира), результаты которого показывают, что неприятие культурных других характерно прежде всего для старших возрастных групп (причем преимущественно для белых). Молодое поколение (и лондонцы, и мигранты), имеющее хотя бы минимальный опыт поликультурной социализации в мегаполисе, скорее демонстрирует межкультурную лояльность и готовность к диалогу, чем откровенное неприятие иного. В свою очередь, Мур и Минчев ставят во главу угла анализ «меняющейся природы самого этнокультурного разнообразия» и, как следствие, изменение характера корреляций мультикультурной диверсификации и перспектив социального процветания. Сверхразнообразие как новый тренд общественного развития, который, по свидетельству демографов и антропологов, набирает силу в традиционных местах обитания мигрантов в районах Восточного Лондона, по всей вероятности, означает грядущий позитивный сдвиг в содержании и восприятии опыта совместного проживания с культурными другими. В качестве демографического паттерна сверхразнообразие имеет две ключевые характеристики: а) рост числа иммигрантских сообществ разных стран происхождения, расширение «географии миграций» (в Великобритании за последние годы ряды выходцев из Южной Азии, Африки и стран Карибского бассейна пополнились переселенцами из Восточной и Западной Европы, Турции и Восточной Азии); б) внутренняя фрагментация иммигрантских сообществ в новой среде обитания, возникновение «различий в рамках разнообразия» (С. Вертовек) за счет наслоения на этнические параметры прочих социальных переменных, которые становятся доминантой дифференциации в обществе.
Так формируется статусное разделение внутри сообществ и групп общей этничности или страны происхождения, которое регулирует доступ составляющих эти сообщества людей к социальным ресурсам материальной и символической природы (гражданские и правовые возможности, положение на рынке труда и уровень дохода, социальные гарантии, здравоохранение, образование, безопасность).

В сообществе, где сосуществуют две-три хорошо консолидированные группы, несовпадение культурных традиций и образа жизни вызывает напряженность и конфликт; в условиях сверхразнообразия культурными другими оказывается каждый, и нет ни одной группы, достаточно сплоченной для того, чтобы стать угрозой идентичности всех остальных. В этих социальных обстоятельствах толерантность служит предпосылкой выживания, обиходной необходимостью и потому «жить с различиями оказывается просто».

Сверхразнообразие как формирующаяся этнокультурная реальность ХХI столетия должно побудить политиков и общественных деятелей обратить особое внимание на такие реальные угрозы социальному единению, как неравенство, социальная и политическая стигматизация, безработица, которые должны рассматриваться вне их сцепления с проблемами мультиэтничности. В заключение Мур и Минчев предлагают эмпирический очерк динамики классовых и этнических переменных в мультикультурных контекстах Восточного Лондона, что, по их мнению, подкрепляет изложенные выше гипотезы. Сопоставлению подлежат особенности социальных отношений в двух боро исторического Ист-Энда, которые считаются едва ли не самыми этнически насыщенными территориями в мире – Тауэр-Хамлетс и Хакни. В Тауэр-Хамлетсе на протяжении полувека сосуществуют две доминантные группы – «коренное» население (белые британцы, представители рабочего класса) и иммигранты из Бангладеш, перебравшиеся в этот район Лондона в 1960–1980-х годах. По мере количественного роста иммигрантского сообщества росла и конкуренция на рынке труда и в социальной сфере (рабочие места, социальные пособия и льготы, образование, здравоохранение и т.п.). Исконные обитатели Тауэр-Хамлетса воспринимали иммигрантов как угрозу материальному благополучию и экономической стабильности. Кроме того, претензии приезжих на жилье и работу и даже сам факт их присутствия «на равных» в локальном сообществе задевали чувство национального достоинства старожилов. Пережив тяжелые годы войны и ужасы бомбежек, «коренные» обитатели Тауэр-Хамлетса рассматривали свое относительное благополучие и социальные гарантии как свидетельство общественного и государственного признания их заслуг перед родиной. Иммигранты, которые рассчитывали на те же жизненные блага, олицетворяли собой угрозу национальной идентичности старожилов. Ситуацию усугубило новое жилищное законодательство 1977 г., когда муниципальное жилье начали предоставлять в первую очередь тем, кто особо остро в нем нуждался, т.е. иммигрантам, оттеснившим, таким образом, «коренных» жителей. В итоге исконные обитатели Тауэр-Хамлетса потеряли не только экономические преимущества, но и былой ореол граждан, разделивших трудности со своей страной и признанных неотъемлемой частью нации. В данном случае, замечают Мур и Минчев, переплетение классовых и экономических параметров депривации, с одной стороны, и угрозы культурной идентичности – с другой, привели к обострению межэтнической напряженности и многолетнему конфликту в локальном сообществе. Следовательно, в контексте социального соперничества двух достаточно консолидированных этнокультурных групп (классический вариант этнического разнообразия) нашел подтверждение сценарий Р. Патнэма: совокупность факторов социокультурной, классовой, экономической и символической диверсификации в Тауэр-Хамлетсе имела общий дестабилизирующий эффект.
Принципиально иную динамику этнических и социальноклассовых противоречий прослеживают в своем этнографическом очерке Т. Батлер и С. Хамнет, которые в 2011 г. провели серию опросов в Хакни. Как ни парадоксально, в этом районе Восточного Лондона, где этническое разнообразие достигает предельной концентрации, как раз этнические и расовые отличия отступают на второй план, обнажая ключевую роль социального неравенства во всех его формах в эскалации социального напряжения. Здесь крайними точками оппозиции выступают законопослушные граждане, тяготеющие к жизненным ценностям среднего класса, и полукриминальные группировки социальных маргиналов. Последние, в свою очередь, отличаются крайне пестрым составом участников – «чавы», мародеры, несовершеннолетние матери без образования и профессии, иммигранты без вида на жительство, беженцы без документов, кочевые цыгане и неквалифицированные рабочие из Восточной Европы, исламские экстремисты, бездомные и т.п. В этом контексте сверхразнообразия главной детерминантой социальной диверсификации становится стигма деклассированности (отсутствие социальных притязаний, паразитический образ жизни, девиантное поведение, пренебрежение правилами общежития и морали). При этом этническая и классовая гетерогенность в равной мере присуща как законопослушному большинству, так и маргинальному меньшинству.

Этот опыт, резюмируют свои выводы Мур и Минчев, свидетельствует о том, что на повестке дня – новое понимание общественного процветания. Пафос этнокультурной толерантности, характерный для текущих дискуссий о мультикультурализме, должен уступить место идее равнодоступности социального капитала и практическим социальным программам, которые позволяют снизить уровень депривации, неравенства и девиантности в любой этнокультурной группе любого локального сообщества.
Peels R. Vice Explanations of Conspiracism, Fundamentalism and Extremism // Review of Philosophy and Psychology. ‒ Springer Nature, 2023. ‒ P. 1‒23. ‒
Представленное в статье исследование Рика Пилса (профессор, департамент философии, Амстердамский свободный университет, Нидерланды) направлено на анализ объяснений существования конспирологических убеждений, экстремизма и фундаментализма посредством указания на обусловливающие их пороки (когнитивные или моральные). Пилс рассматривает такие объяснения с точки зрения их сильных и слабых сторон, возможностей совершенствования и дополнения.

Несмотря на то, что взаимоотношения конспирологии, фундаментализма и экстремизма являются комплексными (имеют место как их опосредование, так и взаимообусловливание, самостоятельное существование и т.д. , Пилс усматривает возможность их совместного рассмотрения именно в связи с тем, что в исследовательской литературе широко распространенными являются объяснения каждого из этих явлений, основанные на представлениях о присущих их «носителям» пороках когнитивного или морального характера, и все подобные объяснения имеют общие проблемы. Выделяются моральные пороки, связанные с проявлением агрессии и стремлением к отмщению, а также когнитивные, в числе которых отмечаются эпистемическая ограниченность, догматизм, легковерность.

Интуитивно подобные объяснения производят впечатление состоятельных: хотя и очевидно, что для полноценного объяснения формирования убеждения недостаточно ссылки на наличие порочных черт характера (существуют также факторы воли и желания, личных предпочтений, симпатий и антипатий, не говоря уже о более масштабных детерминантах социального, политического и экономического характера), подобные черты все же играют определенную роль в данном процессе. Возможны как полные («x не придерживался бы данного убеждения, если бы не был эпистемически ограничен»), так и частичные («x придерживается этого убеждения отчасти ввиду своей эпистемической ограниченности, хотя этому способствуют и некоторые другие факторы») объяснения с апелляцией к пороку. Однако существует совокупность ситуационистских позиций, сторонники которых предполагают, что действие (в том числе принятие убеждения) в гораздо большей степени определяется контекстом ситуации, нежели устойчивыми когнитивными или моральными чертами характера. Критика со стороны ситуационизма составляет основной вызов для сторонников «порочных» объяснений.

Ситуационистские возражения на объяснения через характер базируются на интерпретации данных эмпирических исследований. Сильными версиями ситуационизма предполагается, что не существует такого явления, как «черта характера», тогда как слабые версии указывают на то, что нельзя говорить о таковых чертах как об устойчивых параметрах. Эмпирическим основанием ситуационизма являются результаты ряда психологических экспериментов, продемонстрировавшие высокую роль ситуативных факторов в принятии решений, формировании предпочтений, нравственной ориентации в ситуации. Cитуационисты полагают, что проявления экстремизма, фундаментализма, равно как и конспирологические убеждения следует рассматривать исходя из факторов детерминации, выходящих за рамки убеждений, мотивов, аргументов, представлений, разделяемых отдельным человеком . Ситуационистские объяснения могут рассматривать в качестве причин данных явлений стечения обстоятельств экономического, социального, политического, культурного характера, а также принимать во внимание психическое состояние субъектов поведения или носителей убеждения.
Пилс полагает, что экспериментальные данные должны приводить не к отрицанию существования пороков и добродетелей как черт характера, а к трансформации существующих представлений о них. Он считает, что двусмыленность представлений о пороках возможно устранить. Пороки, как и добродетели, могут быть выражены в определенной степени. Последнее замечание может вызвать возражение в связи с отсутствием принятых способов численной оценки выраженности тех же когнитивных пороков и добродетелей, но Пилс отмечает, что адаптация и разработка соответствующих инструментов (шкал, опросников и т.д.) актуально осуществляются исследователями , и это открывает определенные перспективы. Помимо этого он указывает, что для полноценного объяснения конспирологических, экстремистских или фундаменталистских убеждений требуется обращение если не к когнитивным порокам, то по меньшей мере к опосредствующим их формирование добродетелям: так, последовательная забота фундаменталистов о знании истины основана не только на догматизме и ограниченности, но и на интеллектуальном мужестве и эпистемической обстоятельности, а неоправданный скептицизм и легковерность конспирологов сочетаются со стремлением к истине и интеллектуальной настойчивостью. Иными словами, без использования представлений об определенных чертах характера, определяющих эпистемическую и практическую активность представителей данных явлений, невозможно сформировать полноценное представление о них.

1. «Порочные» объяснения должны специфицироваться в связи с конкретной областью рассмотрения, границы которой должны четко осознаваться. 2. Пороки (когнитивные, моральные) должны пониматься как определенного рода склонности, реализация которых рассматривается в связи с отдельными вопросами в конкретной сфере жизнедеятельности (религия, политика, наука и технологии, национальные взаимоотношения и т.д.). 3. Эмпирическая адекватизация «порочных» объяснений путем установления связи с предметной областью рассмотрения и частными группами вопросов позволит увеличить предсказательную силу таких объяснений. 4. Большое значение имеет оценка распространенности порока и, что немаловажно, степени его выраженности в рассматриваемом случае. 5. Необходимо продуктивное взаимодействие «порочных» и ситуационных объяснений: признание многообразия детерминант развития конспирологии, фундаментализма и экстремизма – важный шаг на пути создания их полноценных объяснений. Исследователи должны стремиться к оценке соотношения факторов, обусловливающих эти явления. 6. «Порочные» объяснения должны рассматриваться как частичные объяснения, так как претензия на формирование полного объяснения данных явлений в данном ключе игнорирует теоретические и методологические ограничения такого подхода к их объяснению.
Zerubavel, Eviatar. "Toward A Concept-Driven Sociology: Sensitizing Concepts and the Prepared Mind.»// Oxford handbook of symbolic interactionism.(2021).
Существуют два фактически противоположных идеально-типических способа проведения социологических исследований. С одной стороны, существует стиль исследования, ориентированный на данные, при котором проекты начинаются с определения исследователем конкретного массива данных, связанных с определенной социальной группой (семья, движение, организация), обстановкой (школа, завод, район) или событием (политическая демонстрация, экономический кризис, стихийное бедствие). С другой стороны, существует теоретически ориентированный стиль исследования, когда проекты начинаются с конкретных теоретических проблем исследователя.

Различие между этими двумя идеально-типическими подходами к исследованию часто формулируется в терминах различия между индуктивным («снизу вверх») и дедуктивным («сверху вниз») способами рассуждения, которые в своей крайней форме, соответственно, продвигают строго эмпирические проекты и «чистую» теорию. Само понятие этих двух идеально-типических способов рассуждения подчеркивает два фактически противоположных вида теоретико-методологического «притяжения», которые эти два стиля проведения исследований представляют ученым, гораздо более значительное «притяжение», чем то, которое обычно представляют так называемые количественные и качественные эпистемологии. Бросая вызов такому якобы бинарному выбору между индуктивным эмпиризмом и дедуктивным позитивизмом, Зерубавель, таким образом, пришел к определению третьего стиля социального исследования, который является теоретическим - но не обязательно «управляемым теорией». Такой подход к исследованию автор называет концептуальным.

Концептуальные исследования бросают вызов кажущемуся бинарному выбору между «описанием» (как в индуктивном эмпиризме) и «объяснением» (как в дедуктивном позитивизме), вместо этого выделяя акты выявления паттернов и анализа, которые не являются ни описательными, ни объяснительными, а, скорее, аналитическими. При проведении подобных исследований целью действительно является выявление и анализ социально закономерных явлений в попытке раскрыть их фундаментальные черты. Поэтому Зерубавель называет такое интеллектуальное начинание социальным паттерн-анализом.

В концептоориентированных исследованиях концепты представляют собой метафорические «линзы», через которые исследователи получают доступ к эмпирическому миру, и их роль определяется главным образом в терминах сенсибилизации внимания (attentional sensitization). Эффективно «сенсибилизируя» внимание исследователей, они, таким образом, помогают им получить общее представление о том, что они могут найти релевантным, чтобы обратить на это внимание, подсказывая, «где» нужно искать. Сенсибилизирующие концепции, как их метко назвал Блюмер, таким образом, дают исследователям «общее чувство референции и руководство при подходе к эмпирическим случаям... . . . [Они] предлагают направления, по которым следует искать... [Они] опираются на общее представление о том, что является релевантным». Подобно магнитам, прикрепленным к уму, они, образно говоря, «притягивают» эмпирические данные к своему сознанию, тем самым помогая им собрать многие из них, которые в противном случае они, вероятно, не заметили бы.
Концептуальные магниты очень помогли автору, например, когда он писал книгу «The fine line» (Zerubavel 1991/1993), которую в течение многих лет автор мысленно называл «моя книга о границах». Используя понятие «граница», автр таким образом развил в себе повышенную чувствительность к многочисленным ментальным различиям, которые мы проводим. По сути, настроив себя на то, чтобы замечать любые формы границ, с того момента, как он начал думать о написании книги, и до того, как закончил ее десять лет спустя, он фактически создал сотни наблюдений, связанных с различиями. И то мизерное количество таких наблюдений, которое он произвел с тех пор - тридцатилетний период, в течение которого мой «пограничный» магнит был фактически деактивирован, - лишь еще больше подтверждает грозную роль сенсибилизации внимания в исследованиях, основанных на концепции.

Хотя каждый исследователь сталкивается с фундаментальной эпистемической дилеммой относительно того, на что ему следует обращать внимание, а что можно игнорировать, социологи, ориентированные на концепт (concept-driven), исключительно осознанно подходят к выборочной манере рассмотрения социальной реальности, направляя свое внимание лишь на некоторые избранные аспекты изучаемых групп, ситуаций или событий, что также подразумевает столь же осознанные усилия по намеренному «игнорированию» других. Это становится возможным, конечно, благодаря ментальному акту фокусировки (Zerubavel 2015:2). В конце концов, даже в «строгих» науках «операции и измерения, которые ученый проводит в лаборатории... не являются тем, что видит ученый - по крайней мере, до того, как... его внимание [будет] сфокусировано». Поэтому сознательное усилие, направленное на избирательный подход к изучаемым группам, ситуациям или событиям, является необходимым условием для того, чтобы оставаться «сосредоточенным». Учитывая, что социологи, ориентированные на концепт, в основном ориентированы на теорию, фокус их внимания, конечно же, носит ярко выраженный тематический характер. В конце концов, даже если их исследование оказывается расположенным в конкретной обстановке, оно не обязательно является исследованием этой обстановки. Например, хотя авторское докторское диссертационное исследование «проходило в больнице, оно никогда не задумывалось как исследование больницы, поскольку его... фокус был явно направлен на временную структуру социальной организации, а не на больничную жизнь».
Социология, ориентированная на концепцты, подразумевает тематически сфокусированный тип исследования. Таким образом, именно конкретные теоретические «темы» направляют внимание исследователей, когда они ищут «теоретически релевантные» данные. В отличие, например, от заземленной теории (grounded theory), которая изначально идет от эмпирического к теоретическому, концептуально-ориентированное исследование изначально идет от теоретического к эмпирическому. В отличие от специалистов по заземленной теории социологи, ориентированные на концепцты, устанавливают свои теоретические проблемы (но не выводы) еще до того, как начинают собирать данные. Иными словами, именно их ярко выраженный тематический фокус определяет эмпирическую часть исследования. Короче говоря, исследователи, ориентированные на концепцию, приступают к сбору данных только после того, как они определились с конкретным тематическим фокусом (Zerubavel 1979:xvi; 1980:30-31) в виде темы, связанной с концепцией. В конце концов, они «занимаются изучением социологических тем, а не людей... Их работа заключается в том, чтобы сделать набор интегрированных наблюдений по данной теме и поместить их в аналитические рамки». Таким образом, они изучают белизну, а не белых, либерализм, а не либералов, бедность, а не бедных. Таким образом, установление такой фокальной приверженности является самым первым шагом в их исследовании. Выбор темы - наиболее важная часть исследовательского проекта, основанного на концепции, поскольку он дает исследователям общее ощущение «направления» внимания, помогая им заметить закономерности, которые могли бы никогда не возникнуть в результате простого восприятия. Именно эпистемическая готовность, другими словами, «ум, подготовленный к использованию научного воображения», позволяет исследователям «ухватиться за возможность, предоставляемую „случайным“ наблюдением».

Возьмем, к примеру, открытие астероидов в начале девятнадцатого века. Строго говоря, учитывая состояние телескопии XVIII века, их можно было бы обнаружить гораздо раньше. Однако именно неожиданное открытие Урана в 1780-х годах, первой «новой» планеты за несколько тысячелетий, эпистемически подготовило целое поколение астрономов к самой возможности обнаружения новых планет . Только их новой чувствительностью внимания можно объяснить довольно быстрое открытие нескольких крупнейших астероидов тремя разными астрономами в период между 1801 и 1807 годами. Точно так же, хотя именно социально наивный вопрос «Папа, а что будет в четверг?», заданный автору тогда еще трехлетней дочерью, стал той искрой, которая вдохновила его на написание «Семидневного круга» (Zerubavel 1985/1989:1). Он мог бы даже заметить эту тему, если бы до этого не был эпистемически подготовлен, прочитав «Социальное конструирование реальности» (Berger and Luckmann 1966), чтобы не принимать культурно овеществленные социальные конвенции как должное (Zerubavel 1985/1989:138-41; Zerubavel 2016). В то же время, хотя именно наблюдение за контрабасистом, играющим обычно невнятные басовые линии Бранденбургского концерта Баха, подтолкнуло его к написанию «Hidden in plain sight» (Zerubavel 2015: ix-x), он мог бы и не обратить на них особого внимания, если бы за почти тридцать лет до этого не был эпистемически подготовлен, прочитав «Исследования по этнометодологии» Гарольда Гарфинкеля (1967), к социологическому осмыслению «фона», который мы обычно принимаем как должное и тем самым не замечаем (Zerubavel 1981/1985:19-30).
При изучении процесса, в ходе которого умственно «неподготовленный» разум превращается в эпистемически «готовый», становится совершенно ясно, что на начальных этапах проекта фокус внимания исследователя часто все еще определяется в терминах нечетко сформулированных, «туманных» ментальных конструкций, которые Людвик Флек (1935/1979:23-27) и Роберт Мертон (1984:267) характеризуют как прото-идеи или прото-концепты. Далеко не полностью сформированные, такие «пред-идеи» фактически невнятные, но даже на этой ранней стадии исследования они уже направляют внимание исследователей в плане того, «где» искать эмпирические проявления социальных паттернов, которые они концептуально идентифицируют.

Например, когда Зерубавель писал книгу «Взято на заметку», использование понятия «немаркированный» помогло ему обратить внимание на наши неуловимые в иных случаях конвенциональные представления об обыденности и нормальности, которые мы привычно принимаем как должное и тем самым предполагаем по умолчанию. Это объясняет повышенную чувствительность к молчаливому неупотреблению культурно избыточных и потому семиотически излишних терминов, таких как работающий папа, женщина-медсестра и открытый натурал, в резком контрасте с обычным использованием их ярко выраженных «маркированных» аналогов - работающая мама, мужчина-медсестра и открытый гей (Zerubavel 2018:1, 4-6, 9, 15, 19). Это также объясняет повышенную чувствительность к дополнительным уточнениям в словах «изнасилование в браке», «обратная дискриминация» и «преступление белых воротничков» (Zerubavel 2018:96, 28), а также к тому, как мы условно отличаем «альтернативные» медицинские практики от тех, которые мы считаем просто «медициной» (Zerubavel 2018:59). Более того, сенсибилизирующие концепции на самом деле очень полезны даже в сугубо концептуальных проектах, не предполагающих наличия фактических данных. Так, например, когда в книге «Социальные ментальные пространства» мы пытались обратить внимание на надличностное измерение того, как мы мыслим, стремясь заложить основы социологии мышления (Zerubavel 1997), именно понятие Дюркгейма о «безличном» аспекте человеческого познания (Durkheim 1914/1973) и понятие Флека о «мыслительных сообществах» (Fleck 1935/1979: 45, 103), которые привлекли внимание к нашим бесспорно социальным нормам и традициям восприятия, внимания, классификации и запоминания (см. также Zerubavel 2019). В то же время, однако, именно понятие Питирима Сорокина (1943) о «социокультурной» чувствительности, отделяющей социальные науки от естественных, усилило внимательность к когнитивным конвенциям, которые, будучи определенно надличностными, тем не менее отнюдь не являются универсальными (см., например, Zerubavel 1997:9-10, 54-55, 73-79, 105-08). Эти три сенситивные концепции, наряду с понятием «интерсубъективности» Альфреда Шутца (Berger and Luckmann 1966; Schutz and Luckmann 1973), сыграли, таким образом, решающую роль в моем осознании того, как мы мыслим не только как индивиды и как люди, но и как социальные существа.