Андрей Денисюк
109 subscribers
психоаналитик, https://t.me/AndreyDzenisyuk
Download Telegram
Великий человек и селебрити

Великий человек, получивший концептуализацию у Фрейда в виде пресловутого großen Mann, как и любая результативная теоретизация, порывает с повсеместным взглядом. Обычно считается, что селебрити и великий человек синонимичны, поскольку предполагается, что известность может быть мерилом величия, а из величия персоны якобы должна следовать повсеместная слава. В то же время Фрейд явно уклоняется от такого рода трактовки, описывая срабатывание großen Mann в терминах психического, напрямую к величию не отсылающего. Согласно Фрейду, первое, что отличало бы великого человека от селебрити, заключается в том, что великий человек характеризуется исключительно спецификой срабатывания его Я-идеала, причем слава этого великого лица значения не имеет. Другими словами, конкретная персоналия и осведомленность окружающих на ее счет не играют никакой роли. Достаточно интеллектуального вклада, через который может быть предъявлен Я-идеал. Этот процесс и делает der große Mann местом массового переноса. Таким образом, Фрейд определяет великого человека через степень вмешательства в психическую жизнь субъектов не в виде впечатления возвышенного величия, а в лице переменной, структурирующей на уровне сообщества любые переживания.

Активность через интеллектуальный вклад в противовес селебрити сближает великого человека с другой избитой фигурой – гением. Причем сходства обнаруживаются и в судьбе понятий. Концепцию große Mann Фрейд разрабатывает, порывая с расхожими представлениями о величии – точно так же и Ницше пытается вырвать понятие гения из романтической традиции:

1. Гений – это место, а не индивид. Несмотря на то, что невротик навязчивости полагает, будто величие было бы избавлением от невроза, гений представляет только усиление психического конфликта. Эта черта в том числе способствует образованию переноса на него. То, что здесь действует, это устройство сцены – место же гения занимается конкретным лицом более или менее случайно.

2. Гений – это процесс, а не конечный тип. Хотя обычно предполагается, что великий человек выступает в виде кого-то, в ком нечто достигает наибольшего развития. Перед нами только частный эксцесс воли к власти, так же как, согласно Ницше, выживают не самые сильные и совершенные типы, но наиболее приспособленные к среде. Некто оказывается возведен в ранг великого человека посредством субъектов, приспособившихся к среде, заданной Я-идеалом великого человека – они его в виде гения и провозглашают, а затем собственноручно хоронят. На это убийство гения его же почитателями неустанно указывает невротик навязчивости. Невротик испытывает тревогу за вклад признанного лица, фиксируя неаккуратное с ним обхождение со стороны наследников. В то время как сам автор интеллектуального вклада как правило не озабочен по поводу судьбы его продукта, чему отчасти его продуктивность и обязана.

3. Гений создается, а не рождается. Великий человек обнаруживает собственный Я-идеал не ранее, чем сталкивается с публичностью. При этом Я-идеал формируется в публичности вместе с его предъявлением, а не находится на стороне субъекта в латентном виде, пока тот не выйдет на общественную сцену.
Содержание аналитического предприятия

Широко известны слова Лакана о том, что анализант сначала говорит о себе, но не с аналитиком, затем с аналитиком, но не о себе и, в конце концов, о себе и с аналитиком, что совпадает с окончанием анализа. Это лакановское заявление непосредственным образом связано с работой фантазма в анализе. Через несовпадение между положением аналитика и речью анализанта высвечивается зазор места речи, места Другого – тех символических отношений, которые речь организуют. Так, с течением анализа субъект обнаруживает не только до какой степени его положение простроено этими символическими отношениями, но и то, насколько нехватка Другого, пропажа на уровне символического закона к самому субъекту отношения не имеет. Невротик, по словам Лакана, сталкивается с тем, что кастрирован не он сам, а Другой. Это обстоятельство открывает возможность разминуться с обреченностью на поддержание Другого собственным невротическим симптомом. Симптом, посредством аналитического вмешательства, преобразуется в то, что в лакановской клинике носит именование синтома.

Синтом, как следствие прохождения сквозь фантазм, напоминает переобретение различия. Если в условно невротической ситуации субъект упорствует в содержании высказывания, понимая происходящее с ним буквально и пытаясь занять сторону, которая сулит избавиться от симптоматического затруднения, то это способствует лишь усилению тревоги. Не имея возможности выбрать между несколькими одинаково валидными инициативами или перейти из одного положения в другое, субъект замирает в колебательном движении относительно объекта желания, т.е. наслаждается. При этом отбрасывается уровень акта высказывания и привносимое им второе различие, которое уже не располагается в лоне требования и его прокрастинации, но относится к желанию субъекта. Анализ же способен поставить под вопрос функцию знания, заронив в субъекта смещение относительно перебора всевозможных новых для него состояний и инициатив.
Великий человек в психоаналитической клинике

Согласно Фрейду, художественный продукт является результатом сублиматорной активности, культурным оформлением вытесняемых влечений. Это положение породило представление о том, что прохождение анализа может быть опасно для продуктивности художника. Если анализ является чем-то, что избавляет от внутриличностного конфликта и симптоматических образований на его основе, не станет ли он в таком случае также избавителем и от творческого таланта?

Уже в самой этой формулировке содержится образование конфликтного рода. С одной стороны, сублимация рассматривается как облагораживание влечений, что-то, что может привести к условно нормальному функционированию субъекта. С другой стороны, эта же сублимация отдает флером неподлинности, поскольку субъект становится одержим художественным проектом, вместо якобы более непосредственного приложения сексуальных влечений. Сам Фрейд то обращается к сублимации как к желательной судьбе влечений, то, напротив, отказывает ей в статусе идеала генитальной стадии развития.

Этот же конфликт прослеживается в судьбе той среды, где представление об аналитической опасности для художественного творения получило свое первое широкое распространение – речь идет о писательском сообществе начала XX века. Модернистские авторы воодушевленно подхватывают психоаналитический инструментарий для нужд объяснения собственного творчества, пытаясь задействовать в творческой деятельности бессознательное, рассматриваемое ими как склад нереализованных инстинктивных сил. В то же время они с большой опаской относятся к клинической составляющей анализа, подозревая ее в нормализации и сокрытии от субъекта потенциальных сил инстинкта.

И в неопределенности Фрейда относительно сублимации, и в замешательстве художественного сообщества по поводу следствий анализа обнаруживается расщепление психоаналитической теории. То, что Фрейд изначально представляет в содержании теоретического аппарата, оказавшись на стороне широкой аудитории, приводит к истеризации сообществ психоанализом. Истеризация аналитической теорией, попытка обойтись с ней не аналитическим образом, найти в ней опору для противопоставления классическому письму и образуют область, к которой обращается акт психоаналитической теории.

Постепенно выясняется, что наиболее пригодным к аналитическому вмешательству оказывается не классический больной с его персональным симптоматическим страданием, а скорее субъект, затронутый вопросом того, что могло бы произойти с его субъективностью, призванием или самим анализом. Так, акт психоаналитической теории в отличие от содержания, располагающегося у Фрейда на уровне клинической нозологии, обращается к общей невротической картине, отмеченной избыточной деятельностью субъекта, в том числе выраженной в прибавочной обнадеженности или опасливости по поводу инициатив различного рода.
Обнадеженность психоанализом

Как видно при первом приближении, субъект оказывается охвачен не конкретной инициативой, а местом, которое та или иная практика может занимать. Речь идет о месте истины. Именно истина становится тем, что, с одной стороны, субъекта захватывает, принуждая невротика пускаться на ее разыскание, а с другой, обнаруживается там, где сам невротик с чем-либо дело иметь не намерен. Иллюстративным примером такого захватывающего избегания было и открытие Фрейда. Фрейд не столько шокирует публику содержанием своего коперниканского переворота в психическом, как он сам об этом отзывался, вписывая себя вслед за Коперником и Дарвином в историю низвержения человеческого честолюбия, сколько учреждает совершенно новую ситуацию, при которой истиной становится не система Фрейда, а реакция его аудитории. Истина оказывается на стороне субъекта, и не выказать ее он не может.

Это наблюдение идет вразрез с обычным представлением об истине как о чем-то, что только должно быть открыто или требует специальной подготовки, духовных практик и медитации. Напротив, готовиться к ней нет необходимости, поскольку она в любом случае сказывается в виде невроза того, кто оказывается ею охвачен. Преследуя истину, невротик сам, в своем собственном лице, истину ситуации невроза представляет.

Делая ставку на анализ, предполагая, что чем более он в анализе уверится, тем большее благоприобретение его ожидает, субъект действует чисто воображаемым образом. От такого же воображаемого обхождения с анализом не защищен и сам аналитик: мы можем наблюдать это как во фрейдовских заявлениях о религии или антропологии, так и в ажитации современных нам аналитиков по поводу чистоты их метода или опасности университета, капитализма и т.д. На засилье воображаемого в этих случаях указывает забегающая вперед речь, предостережение. Сам аналитик находится в положении невротика навязчивости, который пытается упредить интерпретацию своего психоаналитика, опередить его в толковании собственного сновидения или обратить внимание на оговорку.

Общность аналитика и анализанта перед событием психоанализа укоренена в синхронии психоаналитического проекта. Перенос срабатывает одновременно на уровне аналитического акта – где он искусственно конструируется, а не является просто трепетом перед специалистом или влюбленностью – и на уровне аналитического проекта как детища желания Фрейда, где уже сам аналитик и анализант конструируются фрейдовским заявлением, отвечая на него истиной своего желания. В зависимости от судьбы влечений конкретного субъекта ответить он может, заняв место на кушетке, в аналитическом кресле или вовсе не пожелав об анализе ничего знать.

Таким образом, ни о какой «полной проработке» в анализе речи быть не может, не только по причине ее недостижимости, о чем известно каждому добросовестному исследователю, но и поскольку успех аналитическому вмешательству как раз и гарантирует базовая «непроработанность», запутанность субъекта в речи. Находясь не в лучшем структурном положении, чем анализант, аналитик тем не менее может указать на то, как невротик истиной наслаждается. Однако психоаналитику это удается не в силу «чистого рассудка», а просто потому, что голову он теряет в другом месте (например, на почве анализа). Именно это обналичивание наслаждения субъекта и может заставить его сместить позицию, заняв другое место в истине ситуации своего невроза.
Ответ на вопрос о бессознательном у Юнга и Райха

Экстравагантность занимаемой Фрейдом позиции, относительно которой модернизация зачастую оборачивается движением вспять, ярко живописует судьба бессознательного после Фрейда в лице таких фигур, как Карл Юнг и Вильгельм Райх.

Карл Юнг неоднократно сетует на будуарную узость наследников Фрейда, их сосредоточенность на сексуальности, и собственным вкладом пытается восполнить недостаточное внимание к культурным процессам.  Для этих целей он пересматривает бессознательное с учетом элемента культурной связи, противопоставляя измерение смыслов якобы фрейдовскому сексуальному биологизму. В это же время Вильгельм Райх, на понятийном уровне, движется в противоположную сторону, либидо сначала в его тексте становится чем-то, что опоясывает весь мир, а затем и вовсе тотализируется до жизненной, оргонической энергии. Если Юнга беспокоит неучитываемая за сексуальностью культура, то Райх испытывает раздражение по поводу ограниченности сексуального. И тем не менее, при разнице подхода к бессознательному, оба автора силятся привнести нечто, что должно было бы порвать с ригидностью Фрейда через открытие новой территории.. Этот запал первооткрывателя, возможность увидеть весь мир окутанным энергетическими или смысловыми отношениями до сих пор вызывает большой соблазн у аудитории. Им обоим удается задействовать то наслаждение, от которого сам Фрейд пренебрежительно отказывался под именем «океанического чувства».

Вместе с этим то, как оба автора полагаются на бессознательное, оказывается сугубо дофрейдовским (а значит, и доаналитическим) шагом. Известно, что Фрейд не был первым, кто заявил о бессознательном. Бессознательное в виде дополнительного пространства, скрытых интенций активно разрабатывались, например, у Шопенгауэра (в виде слепоты воли к жизни) или Лейбница (бессознательные связи монад), не зря именно на этих авторов Юнг опирается при разработке синхронической теории. То, что Фрейда выделяет на фоне прочих, это чувствительность к расщеплению. Дело не в том, что мир расщепляется на осознанный и неосознанный, и по этому, согласно Юнгу, могут существовать разного рода слабые связи, из обычной, осознаваемой причинности не выводимые. Но в первую очередь в том, что само бессознательное расщеплено. Аудитория реагирует на ложные открытия Фрейда как на то, что было вытеснено, хотя в силу фактической ложности заявления вытеснять, казалось бы, было нечего.. Самого Фрейда эти наблюдения сбивают с толку, он, с одной стороны, перебирает гипотезы, ни одна из которых не может удержаться на уровне сделанного им открытия, а с другой — пресекает любые попытки своих восторженных учеников (в виде того же Юнга) что-то с этим поделать.

Благодаря такого рода неуступчивости Фрейда и стало возможным его переписывание Лаканом не в виде объяснительной модели (наподобие энергетической системы Райха), а через схематизацию, логически соответствующую самому бессознательному. Топология не объясняет устройство психики, а буквально ей синонимична. По этой причине Лакану уже нет нужды не только настаивать на важности схематизации, как если бы в формальной записи самой по себе содержалась теоретическая прибавка, но и на апелляции к бессознательному, как если бы бессознательное вкупе со знанием о нем не было и так всегда уже ближайшим для субъекта.
Значение и значительность анализанта

Вопрос о значении и значительности носит сложносоставной характер. Значительность вещи обычно исчисляется тем значением, которое она может иметь или уже имеет в ситуации. В то же время задним числом предполагается, что если что-то и может иметь значение, так это вещи явно или скрыто значительные. Так, позиция анализанта имеет разное значение для клиники в зависимости от того, что в конкретной аналитической институции считается вещами значительными и вместе с этим значительным каждый раз оказываются вещи, которым удалось занять место институционального фантазма.

Это рекурсивное наслоение удачно иллюстрирует дискуссия о месте анализанта, инициированная еще Лаканом. В отличие от эго-психологической практики и прочих наследующих Фрейду терапевтических течений, психоаналитик не выступает в виде опоры здоровой части Я анализанта, как, впрочем, не выступает и тем, кто опоры лишает. По большей части аналитик в принципе не имеет прямых сношений с клиентом, его интересуют только символическая структура речи – решать, что с этим делать, клиенту придется самостоятельно. С одной стороны, эта позиция избавила психоаналитиков от трясины навязчивого анализа контрпереноса, так как интерпретативная активность перестала рассматриваться в виде сообщения пациенту, и, следовательно, уже не имело значения, до какой степени аналитик справляется с функцией незамутненного зеркала психической жизни. С другой стороны, как только анализант оказывается тем, кто анализ делает, а аналитик перестает быть носителем особых профессиональных свойств и сводится к функции речи, шатким становится положение не конкретного недостаточно проработанного специалиста, а анализа вообще. Тревога аналитика более не может быть канализирована в дидактическую активность, в силу того что делает его аналитиком не мастерство, а анализанты.

В этих условиях анализант расщепляется между двумя значениями и значительностями в зависимости от того, какое институциональное место занимает его аналитик. Или анализант – это тот, кто нуждается, и в таком случае наиболее значительным будет наиболее страдающий тип, значение которого заключено в поддержании требования удовлетворения от специалиста. Или анализант – это тот, в ком нуждается аналитик, и тогда наиболее значительным становится наиболее «тяжелый», бросающий вызов любому мастерству случай, значение которого заключено в поддержании особого статуса дисциплины и оправдании профессиональной шаткости.

Имя этим двум анализантам сегодня – требующий особого отношения аутист и бросающий вызов специалитету психотик.
Ослепляющий блеск психоаналитической клиники

В предисловии к сборнику «Negativity in Psychoanalysis» Жижек выражает опасение по поводу «философской колонизации психоанализа». Для Жижека колонизация заключается в сращении психоаналитических понятий с философскими, например, в подмене влечения к смерти философемой негации. Эта подмена позволяет ограничиться опорой на философское исследование негативности, делая примат клиники не обязательным. Занимательно, что такое же опасение вызывает сам Жижек у современного князя лакановского анализа – Миллера. Миллер, в свойственной ему патерналистской манере, обвиняет Жижека, Бадью и прочих прибегающих к Лакану философов в колонизации Лакана. По словам Миллера, Жижек – «жижекизирует Лакана». В свете миллеровских обвинений, опасения Жижека приобретают оттенок комичного, словно вор возмущается что у него украли краденое.

Солидарность Жижека с недавним начинанием Тупинамба, где тот занимается разоблачением лакановской идеологии, еще сильнее закручивает сюжет с кражей краденого. В изложении Тупинамба Миллер выступает в виде идеолога означающего, который, не без попустительства Лакана, колонизирует лингвистику, в частности, и науку, вообще. Именно Миллер стал тем наследником, при котором учение Лакана, с одной стороны, оказалось пригодно для экспансии в области с клиникой не связанные и, с другой стороны, застыло в формах миллеровской организации, не терпящей никакого вмешательства извне. Если угодно, Лакан был миллеризирован. Комическое приобретает новый оттенок – два вора встречаются и возмущаются воровством друг у друга.

В конце концов мы имеем следующую фигуру:

1. Жижек сетует на колонизацию клиники со стороны философии и в тот же момент присоединяется к обвинению Миллера в идеологизации Лакана.

2. Миллер обвиняет Жижека в философской идеологизации Лакана и в тот же момент предпринимает психоаналитическую колонизацию областей, не имеющих отношения к психоаналитической клинике.
Когда удается наконец определить взаимоисключающие обвинения, между которыми выбрать невозможно, наблюдатель может просто потерять к ним интерес и открыть для себя область, ранее, из-за необходимости определиться между одинаково валидными инициативами, не усматриваемую. В XVII семинаре Лакан называет это падением знания в ранг симптома: то, что ранее было осмысленным для участника спора, то есть позволяло распоряжаться наслаждением, со стороны наблюдателя опознается как симптом, частная возня с истиной.

На самом деле, замечание такого рода для Жижека, конечно, не ново: он хорошо известен задействованием т.н. параллаксного виденья, метода смещения взгляда с частного противостояния между идеологическим спором и интеллектуальной критикой идеологического спора на инстанцию речи, условия высказывания. То, что делает возможным подвергнуть параллаксу теперь уже самого Жижека , это «другой глаз», функция стороннего наблюдателя.

Но в чем отличие собственной рефлексии Жижека или Миллера на этот счет от потенциального наблюдателя? Ответ можно найти у Альтюссера: если идеология постоянно высказывается о своем содержании, то критика идеологии — о проблематике, за счет которой действует как идеология, так и сама критика идеологии. Идеология не видит за своим самосознанием облика своих проблем и, как следствие, их решений. Критически настроенный субъект идеологии напоминает невротика навязчивости, занятого самоанализом. Как бы хитроумно он ни разоблачал себя, итог один: он сопротивляется, то есть продолжает повторять одну и ту же фигуру. В этом навязчивом саморазоблачении и заключается его симптом. Чтобы покинуть круг повторения, необходима инъекция означающего извне — аналитический разрез.

Тут-то мы и приближаемся к позиции Миллера. В отличие от Жижека, который так собственной аналитической практикой и не обзавелся, Миллер – психоаналитик, это он является тем, кто вносит аналитический разрез. То есть к нему не применимо опасение Жижека по поводу увольнения психоаналитической клиники в пользу, например, философии негативности. Вот только факт наличия анализантов не спасет Миллера от включения в идеологический спор. Психоаналитическое самосознание и борьба за истину не позволяют Миллеру опознать облик симптома и, как следствие, возможность для внесения разреза, он не выступает для себя «другим глазом». Именно эту ситуацию описывает Деррида, когда касается сопротивления психоанализа, психоаналитик не менее обсессизирован, чем его анализант. Аналитическая навязчивость, как она проявлялась, например, у Фрейда, заключается в необходимости дать отчет о работе бессознательного или преодолеть сопротивление. Аналитик так же наслаждается своим симптомом, разница только в том, что анализант не видит этого, так как сеттинг позволяет аналитику не обнаруживать свою тревогу. Иначе дело обстоит вне аналитического сеттинга: если в его границах вас действительно могут наделить психоаналитическим знанием, знанием о том, как другой наслаждается, то вне его границ это знание становится не менее симптоматичным, чем любое другое, и тоже может быть поставлено под аналитический вопрос. По сути, этой постановкой знания других психоаналитиков под вопрос Лакан на своих семинарах и занимается.
Но что отличает психоаналитический сеттинг от других условий высказывания? Видно, что Жижек затрудняется с ответом на этот вопрос, он ограничивается ссылкой на важность аналитической клиники и оставляет разбираться с этим практикующих психоаналитиков. Миллер же, хотя мог бы и ответить, не сообщает, что такого важного в клинике происходит или чем отличается психоаналитический сеттинг от условий высказывания Жижека. В конце концов, Лакан тоже читал лекции со ссылками на Гегеля и был известен выпадами не менее резкими, чем у Жижека. Почему же тогда, согласно Миллеру, это Лакан - или вообще — психоанализ - что-то претерпевает от философов, а не, напротив, философы от Лакана? Почему бы не подхватить недовольство Грина и не заявить, что это Лакан занимается философским выхолащиванием фрейдовского анализа?

Конечно, Миллер прекрасно знает, каковы будут ответы: сеттинг дает возможность не отвечать на требование и тем самым не обнаруживать тревоги аналитика, а Лакан никого не лаканизирует, так как у лаканистов просто на него перенос, или, выражаясь словами марксистов, эти субъекты считают, что Лакану удалось сформулировать их классовые интересы. В таком ключе Миллеру ничего не остается, как отстаивать все, что было помечено означающим имени Лакана, с тем содержанием, что ему приписывает лакановское сообщество. Как только Лакан обзавёлся своей первой паствой, она стала и источником конверсии анализантов в анализ Лакана, и тем зеркалом, в котором он видел, как его знание становится истиной. Если в условиях сеттинга Лакан вёл себя, мягко говоря, странно, или, по крайней мере, это ему приписывается (как было на самом деле неважно, достаточно того, что он вызывал у анализантов такое впечатление). То по отношению к своей аудитории он смещался, как только та осваивала материал его очередного семинара. Но одно сохранялось неизменным: для самого Лакана клинического опыта лакановского психоанализа не существовало, а значит, и ссылок на него в спорах с философами и т. д. По сути, всё, что Лакан делал, и было лакановским, поскольку были те, кто себя к лаканистам причисляли, и среди кого Лакан быть по понятным причинам не мог: у Другого нет Другого, у Лакана — Лакана не было. За это Лакану пришлось расплачиваться по другим счетам: он был фрейдистом, и, с точки зрения фрейдистов, конечно, Фрейда лаканизировал, за что и был изгнан.
Миллер настаивает на том, что, во-первых, именно Лакан был выразителем психоаналитического знания, а, во-вторых, это знание остается психоаналитическим вне функциональной связи с сеттингом. Первое должно гарантировать психоаналитические позиции Миллера в силу монополии на Лакана, второе — гарантировать передачу знания от Лакана всем членам лакановского сообщества и в первую очередь самому Миллеру. Если Миллер признает, что нет прямой смычки между аналитическим знанием и тем, что происходит вне аналитического сеттинга, ему придется оставить настояние на своей клинической практике и обращаться к Лакану в публичном обсуждении как и к любому другому автору. Например, для Лакана знание Маркса о прибавочной стоимости было не менее аналитично, чем фрейдовское. То есть, в таком случае, Миллеру пришлось бы считать ссылки Жижека на Маркса и Гегеля не менее значимыми, чем рассуждения о Лакане, и еще показать, почему вообще его клинический опыт достоин внимания. Если же Миллер перестанет настаивать на том, что лакановское тождественно психоаналитическому, то вскроется, что Лакан наследует Фрейду не на миллеровский манер, он Фрейда переписывает на свое усмотрение, плодотворно заимствует для своих психоаналитических нужд. В таком случае непонятно, почему так же с самим Лаканом не могут поступать те, кому это силится запретить Миллер.

Несомненно, за десятилетия обсуждений в стенах школы Миллера на эту тему неоднократно пытались высказаться, не приходится сомневаться в трудолюбии и выучке аналитиков Фрейдова поля. Как Маркс в свое время сетует, что, казалось бы, каждый младогегельянец критиковал Гегеля, но не отступил от него ни на шаг, так и мы сегодня можем наблюдать, что, пожалуй, каждый Лакановский психоаналитик подозревает школу, университет или самого Лакана, но так и не делает шаг. Возвращаясь к Альтюссеру, причину стоит искать не в недостатке самосознания отдельного аналитика, а в недостатке сознания проблематики идеологии, механизма, внутри которого эти вопросы, с одной стороны, имеют смысл, а с другой, не могут быть устранены.
Всё в том же XVII Лакан указывает на то, почему идеологические споры продолжаются: за истину сражаются из-за ее связи с Реальным, которому от этого «ни холодно, ни жарко», эффект истины не на стороне реального, он в пропаже знания.

Если вспомнить, место какого регистра Тупинамба отводит для психоаналитической клиники, все встает на свои места: клиника — это Реальное психоанализа. Тут-то история и замыкается. Раз за разом психоаналитическое знание покидает пределы аналитического сеттинга, который тем не менее стенами кабинета не ограничен. Затем знание о наслаждении вдруг обнаруживается сторонним наблюдателем, но уже как симптом, то, что срабатывало, когда аналитик не выказывал своей тревоги, становится просто знанием наряду с любым другим, встраивается в цепочку S2 между критикой капитализма и экзистенциализмом. Это, конечно, не значит, что знание — плохо, оно всего-навсего такое же знание, как и любое другое, им пытаются расплатиться на открытом интеллектуальном рынке, а значит, и мерять его будут общей мерой стоимости. Для такого обналичивания знания достаточно преподавать Лакана или применить психоанализ к решению насущных проблем, достаточно ответить на требование аудитории. Ничего удивительного в этом нет, если вам нужно содержать школу, получить кафедру или хотя бы обзавестись анализантами, в любом случае кому-то (не обязательно вам) придется знанием воспользоваться, отвечать если не на вопросы, то, по крайней мере, на ожидания, если не показать, чем анализ может быть полезен, то, по крайней мере, показать себя.

В конечном итоге симптоматичность знания обуславливает неразрешимость целого ряда вопросов, единственная задача которых — с одной стороны, сопротивление, забвение другого вопроса, а с другой — подготовка почвы для возобновления производства знания, но уже другими средствами. За клинику ратуют при том, что Реальному, как выразился Лакан, «ни холодно, ни жарко» от того, как философы, по мнению Миллера, разворовывают Лакана или, с точки зрения Жижека, подменяют клинический материал. Тревога аналитика найдет себе дорогу, даже если все философы мира вдруг объявят себя психоаналитиками, или, напротив, за разрешением на аналитическую практику придется ездить в Париж. В конце концов, Реальное проявляется в сбоях символического: чем более субъекты будут невротизированы буквой Лакана, чем ярче проступит сопротивление на аналитической сцене, чем более все будут одурачены истиной, тем ярче в своем блеске воссияет Реальное.

Беда лишь в том, пишет Лакан, что в блеске Реального невидно ни зги.
Расщепление сопротивления в психоанализе

Как известно, сопротивление в анализе обнаруживает себя только в ответ на приближение аналитика к вытесненному. То есть почти что любая реакция анализанта может трактоваться аналитиком как сопротивление, поскольку обычно считается, что всё, что анализант делает, так или иначе спровоцировано аналитическим вмешательством и обращено к аналитику. Но в таком случае оказывается, что никакого сопротивления вне аналитического вмешательства нет, аналитик сам решает, что именно из встреченных им реакций анализанта является актом сопротивления анализу. Парадоксальным образом оказывается, что сопротивление принадлежит не анализанту, а аналитику: тогда как для анализанта, кажется, ничего не поменялось, аналитик все же считает, что столкнулся с сопротивлением.

Лакан описывает эту ситуацию во втором семинаре, когда заявляет, что никакого сопротивления, кроме сопротивления самого аналитика, не существует. По словам Лакана, аналитик сопротивляется тогда, когда пытается донести до анализанта, в чем заключено его желание, занимается дидактикой или просвещением. Таким образом, ранний фрейдовский или дикий анализ представляют собой воплощенное сопротивление аналитика, ситуацию, где аналитик стремится донести до анализанта нечто и сталкивается с закономерным противодействием вносимому элементу на аффективном или интеллектуальном уровне. То, что аналитик воспринимает противодействие анализанта как имплицитно подтверждающее его правоту, как сопротивление в результате вытеснения, и есть единственно существующее сопротивление в анализе, сопротивление аналитика.

Таким образом, имеет место как будто двойное сопротивление, даже если мы согласимся с Лаканом и будем искать сопротивление на стороне аналитиков, нам в любом случае придется постулировать какое-то первичное сопротивление, которое анализирует находящийся в сопротивлении аналитик. Это происходит постольку, поскольку мы опознаем сопротивление аналитика относительно того, как аналитик справляется с сопротивлением анализанта. Получается, что сопротивление аналитика, поскольку определили мы его через другое сопротивление, уже и не единственное.

Вот только речь идет о двух разных сопротивлениях. Одно опознают по противодействию, сюда попадает чуть ли не всё, что аналитику может не понравится в реакции анализанта на интерпретацию. Например то, что анализант может активно возражать интерпретации, спорить или, что происходит чаще, она не возымеет ожидаемого эффекта. Несмотря на эзотерическую власть по назначению сопротивлений, было бы наивно подозревать такого аналитика в коварстве, отнюдь не это Лакана в нем раздражает, напротив, такая власть над анализантом зачастую оборачивается тотальной робостью властителя, аналитик может бесповоротно запутаться в герменевтике себя на предмет контртрансфера, пытаясь выяснить, не злоупотребляет ли он доверием анализанта. Второе сопротивление опознается по тому, удалось ли аналитику пройти сквозь метафизику психологизма, базирующуюся на представлении о сильной связи между действиями аналитика и последствиями со стороны анализанта, информированием субъекта о его положении дел и изменением этого положения, иными словами, по тому, имеет ли место речевая ситуация, где нечто можно опознать как благоприятную или неблагоприятную реакцию на речь другого.

Когда Лакан неявно организует расщепление означающего сопротивления, он не занимается регистрацией эффектов сопротивления в современном психоаналитическом сообществе. Отчасти именно то, что Лакан не поспешил воспользоваться означающим сопротивления по прямому назначению, а вместо этого обратился к условиям его срабатывания, и создало ситуацию альтернативного с ним обхождения. Эта альтернативность также распространяется и на сам лакановский жест, что приходится учитывать, когда речь заходит о сопротивлении лакановскому анализу.
В психоаналитических кругах, которые застает Лакан, вмешательство Фрейда, часто воспринимаемое как революционное, не реализует свой революционный потенциал, пока мы регистрируем лишь вторичные эффекты фрейдовского вмешательства. Необходим был ход Лакана для того, чтобы создать условия, где идеи Фрейда начнут «работать». Лакан, очерчивая психоаналитические условия срабатывания Фрейда, тем самым объективирует Фрейда для анализа. В связи с этим сопротивление может быть связано с неспособностью увидеть уже не фрейдовское, а лакановское вмешательство. Это заставляет обращаться с теми, кто Лакану наследует, через призму анализа сопротивления лакановского сообщества, вот только это опять возвращает нас на сторону регистрации вторичных эффектов вмешательства, а значит, опять возвращает на круг нереализованности уже лакановской революционности.

Если Лакану действительно удалось объективировать Фрейда для нужд анализа, то вместе с Фрейдом были объективированы и фрейдовские представления о сопротивлении. Это открывает путь альтернативной реализации лакановского вклада, находящейся за пределами анализа сопротивления психоаналитического сообщества, а значит, не ограниченного только регистрацией эффектов вмешательства Лакана в лице этого сопротивления. Пройдя между лакановским вмешательством, с одной стороны, и анализом сопротивления этому вмешательству, с другой, мы обнаруживаем зазор, где само сопротивление требует уже не преодоления во фрейдовском смысле, а продумывания, способного выдержать узость этого зазора.

Все эти процессы коснулись и современной психоаналитической клиники. Клиническая работа после Лакана приобретает форму анализа лакановского образца, который не стремится к лечению, а рассматривает себя как изысканный инструмент с неопределенным назначением. Что изменяет тип изобретательности аналитика: если в рамках фрейдовской работы в первую очередь требовалось привнесение нового через преодоление сопротивления, то после ситуации, получившей зонтичное наименование лакановской, требуется уже изобретение самого способа внесения этой новизны.
Различие истока и исток различия психоанализа

Психоанализ относится к числу тех немногих практик, которые артикулируют собственное обращение к лежащему в основании практики расщеплению. Нет необходимости привлекать все мощности деконструкции, чтобы обнаружить различие начал у истока психоанализа. В истоке психоаналитической практики возникает расщепление двух начал: с одной стороны, начало самого психоанализа как метода, заложенного Фрейдом, с другой стороны — начало психоанализа каждого конкретного субъекта.

Достаточно однажды столкнуться с фрейдовским негодованием по поводу того, как с анализом обходится широкая общественность или его ученики, чтобы усвоить, что приобщение к знанию и, в первую очередь, к знанию аналитическому, не освобождает, а, напротив, может служить дополнительным элементом вытеснения. То есть начало психоаналитического метода в виде психоаналитической дисциплины может быть содержанием сопротивления. В таком случае психоаналитическая практика, начатая с анализа субъекта, дезавуирует психоаналитическую практику, начатую с представлений о психоанализе, включая представления и заветы самого Фрейда. В этом смысле мы можем обратиться к замечанию Фуко о психоанализе как о практике себя, практике, в которой преобразование субъекта достигается не в процессе приложения знания, а до и для извлечения знания. Кажется, что, по крайней мере одно из редких замечаний Фуко о психоанализе попало в точку, но действительно ли дело только в том, что «клиническое» начало истока психоанализа предшествует любому другому?

На самом деле такая ситуация представляет из себя типичный случай парадокса лжеца, сюда же сваливаются несомненно высокодуховные, но не менее досужие рассуждения о позиции психоаналитика-Незнайки. Дело даже не в том, что знание о своем незнании — это тоже такое знание, а в том, что слишком стремительное подозрение к знанию, указание на знание как на вытеснение, закрывает вопрос о знании вообще: как и в случае самоанализа, субъект останавливается, возможно, и на изощренной, но всегда на недостаточной, слишком ранней самоинтерпретации. Знание, артикулируемое в виде незнания, больше просто не может быть в виде знания поставлено под вопрос, так как предполагается, что субъект заведомо знания лишен.

Чему в таком случае сопротивляется клиническое подозрение психоаналитического знания? Если снова обратиться к Фрейду, но на этот раз не к предостережениям Фрейда, адресованным его коллегам относительно коварства знания анализанта, а к предупреждениям самим анализантам относительно диких, психоаналитически необразованных аналитиков, то мы узнаем, что для обнаружения разного рода вытеснений нужно для начала стать тем, вытеснения кого были обнаружены. То есть психоанализ представляет из себя практику наследования начала каждого частного анализа началу такого же частного анализа вашего аналитика, вхождения в аналитический процесс замыкаются в одну цепь, пройдясь по которой, мы должны были бы добраться до первого анализа, анализа, который проходил первый аналитик. Фрейд, родоначальник психоанализа, тот, кто претендует на место истока обоих его начал, тем не менее, несмотря на письма Флису, самонаблюдения и т. д., не проходил психоанализ. А значит, Фрейд не мог столкнуться с тем, что его знание о психоанализе могло бы выступать в виде вытеснения. Фрейд не мог стать проанализированным психоаналитиком в той мере, в которой он этого требовал от наследующего ему окружения. Он одновременно становится законодателем обоих начал и самим своим существованием их подрывает.
Если верно, что анализ функционирует как знание о методе, который только и может указать, служит ли знание, в том числе и о методе, средством вытеснения, то непроанализированность Фрейда приводит нас к выводам наподобие лакановских: либо Фрейд прав, и поэтому психоанализ не работает (не так уж и нужна эта первичная проанализированность), либо он ошибается, и поэтому психоанализ работает, хотя уже и не так, как это задумывал Фрейд. Либо знание Фрейда об анализе описывает аналитические процессы, и тогда получается, что, согласно самому Фрейду, Фрейд остается непроанализированным субъектом, а психоанализ предстает в виде историзированной формы фрейдовского вытеснения. Либо Фрейд ошибается, тогда не ошибается психоанализ, поскольку Фрейд, несмотря на его усилия и благодаря его ошибкам, не выступает в виде истока анализа.

Вот чему сопротивляется клиническое высокомерие — уяснению статуса психоаналитического знания. Нам бы пришлось остановиться на этой констатации, не будь лакановского отступления от Фрейда. Психоаналитики, наследующие Лакану, конечно, заявляют, что Лакан, пускай и прегрешая против фрейдистских догм, тем не менее хранит верность желанию психоаналитика, на уровне акта высказывания остается фрейдистом, вот только акт высказывания, как и желание в лакановском смысле вообще, никак напрямую из Фрейда не выводится. С точки зрения психоаналитического окружения раннего Лакана, тот просто заигравшийся со структурализмом выскочка, а изгнание Лакана из IPA — это не ошибка, а закономерный результат его ереси.

Сегодня, конечно, уже не актуально отсылать к гонению Лакана, напротив, лакановское изгнание стало своеобразным мифом о непризнанном гении, более того, пожалуй, нет такого начинающего мэтра в рядах лаканистов, который при малейшем недовольстве коллег не вспоминал бы, что и сам Лакан был гоним. Интересует нас не диалектика институализации и ереси, а то, почему мы в нее включаемся: такой вопрос сразу выводит нас на уровень желания субъекта.

Если мы будем рассматривать исток психоанализа не в рамках онтического противопоставления ошибки и достоверности Фрейда, а на уровне фрейдовского желания, то обнаружим, что никакого парадокса тут нет. Фрейд действительно не вполне психоаналитик, и желание Фрейда действительно лежит в области придания психоанализу как публичного научного статуса, так и необходимости прохождения дидактического анализа. Противоречие, связанное с необходимостью одновременного вхождения в анализ через два входа, снимается, поскольку в анализе субъект оказывается, только встраиваясь в существующие последствия фрейдовского вмешательства, конкретное наименование школы или род занятия тут не играет большой роли. Психотизируется психоанализом субъект через любой публично представленный идеал-Я, который воплощает в себе то различие двух начал, о котором речь шла выше. Более того, часто этот идеал-Я не является фрейдовским. С этим связано так часто присущее психоаналитикам стыдливое поглощение предшествующих их мэтру учителей — стыдливый акт, призванный ретроспективно восполнить то, что для включения в психоанализ нередко не нужно было читать Фрейда. Пока мы еще не имеем достаточно исторического опыта, чтобы увидеть, как это же происходит и с Лаканом, хотя уже сталкиваемся с тем, что чтение семинаров Лакана часто является вторичным по отношению к вхождению в лакановское сообщество.
В конечном итоге вопрос об истоке психоанализа предстает не в виде различия начал, а в виде операции различия как таковой. Наследуется не начало, а провал на его месте, на этот провал и относительно представленному в публичности идеалу-Я, который уже с ним имеет дело, субъект опирается. Не нужно даже самому избирать психоаналитическую профессию, чтобы в это наследование встроиться.

Фрейд берет свою достоверность взаймы у будущих поколений аналитиков и анализантов, это они должны, по мнению Фрейда, стать теми, кто наконец выкристаллизует метод и пройдет собственный, хороший анализ. И это действительно происходит, но ценой утраты выхода к достоверности Фрейда: наследники психоанализа наследуют не достоверность Фрейда, которая позволяла ему начертить будущее метода, а различие в желании субъекта, более того, необязательно в той форме, в которой оно было представлено желанием Фрейда. Из метода Фрейда, не без эксцесса Фрейда, психоанализ становится специфической практикой обхождения с желанием Другого, в первую очередь с желанием того, относительно кого субъект был психоанализом психотизирован. То есть вдруг включил психоанализ в число практик, сулящих ему, из-за лежащего в его основании различия, альтернативную признанность. Эта позиция наследников, во-первых, обнаруживает, что вопрос, поставленный Фрейдом, был метафизическим, то есть предполагал связь начала и предприятия, и во-вторых, выводит наследников на сторону альтернативной позиционности. Невозможность различия начал истока психоанализа замещается необратимостью истока различия этой невозможной профессии.

Преобразование различий истока в исток различия отражается и на завершении анализа. Наследующий Фрейду аналитик, в отличие от Фрейда, больше не может гарантировать или удостоверить окончание анализа, так же как ни одна аналитическая школа больше не может заявить о завершенности проекта психоанализа в целом. Это связано с тем, что психоанализ — это рамка провала, которая становится местом для инкорпорации альтернативного различия. Мы больше не можем солидаризироваться с Фрейдом в вопросе оздоровительных целей психоанализа, но и не можем от этих целей отказаться, выбрав другую достоверность. То, что мы можем, так это точно постулировать эффект психоаналитического вмешательства, поскольку сами являемся эффектом этого необратимого различия.

Анализ обращается к «грядущему», которое невозможно предвидеть, так как все наши представления о настоящем и будущем постоянно устаревают относительно них самих, но и безнадежно остаются только представлениями. То есть тем, что запинается на невозможности различия у истока психоаналитической практики, своеобразной метафизикой психоанализа. Хотя, конечно, без этой минимальной метафизики не обходится ни один проект. Не имеет значения, говорим ли мы, что целью анализа не является достижение заранее определенного результата, а скорее открытие чего-то нового и неожиданного, в любом случае эта новизна забегает вперед нас самих. Не имеет значения, и говорим ли мы, что конец анализа всегда наступает «не вовремя»: либо слишком рано, либо слишком поздно. Поскольку он наступает раньше раннего и позже позднего, он располагается между формальным завершением анализа и его эффектами. Так же как сам психоанализ располагается между различием истока у Фрейда и истоком различия в виде наших собственных реакций на желание Другого.
Невозможную часть в желании аналитика можно было бы проиллюстрировать на примере того, что произошло с замечаниями самого Лакана на этот счет. Аналитическая этика и связь позиции аналитика с Реальным, то есть то, через что Лакан в поздних семинарах объясняет невозможность желания аналитика, приводят к образованию утраченного объекта в виде «этики Реального» на стороне аналитического сообщества. То есть место отсутствующего объекта, что, собственно, и делает аналитическое желание «невозможным», занимает объект утраченной аналитической позиции. Разумеется, то обстоятельство, что о нем будут скорбеть в лакановских терминах, уличать окружающих в несоответствии высоким аналитическим критериям и воспевать его невозможность, указывает только на то, что никаким невозможным он не является. Это вполне конкретное идеологическое образование.. Если всё-таки по каким-то причинам необходимо держаться невозможности в этом месте, то «удержание разрыва» могло бы быть продолжено посредством сильной трактовки невозможности. Толика, делающая желание аналитика невозможным, заключается в том, что чистого желания аналитика не существует, хотя мы и можем зафиксировать его эффекты, желание аналитика представляет из себя такое же виртуальное образование, как и объект а.
Желание анализировать можно опознать по декламируемой невротиком необходимость разобраться в собственном положении. Мы можем обратиться к определению Фрейда — «знание о своем симптоме», которого, по-видимому, не было у матери Доры, что заставило Фрейда охарактеризовать ее как интеллектуально ограниченную женщину. В то же время анализанты, интеллект которых Фрейд оценивал очень высоко, испытывали существенные трудности в производстве интеллектуального продукта, то есть не интеллектуальная продуктивность является маркером этого знания, а как раз помеха на пути ее реализации. Поэтому неудавшееся стремление произвести определенный (настолько, насколько субъект ожидает от него разрешения своего положения) интеллектуальный продукт действительно может быть косвенным маркером желания анализировать.. Желание анализировать по своему существу — это обсессивный симптом, накопление знания о своем положении не выливается в производство продукта и, более того, может быть не слишком-то интеллектуальным в общеупотребимом значении, поскольку субъект накапливает вместе с ним и тревогу Другого. То есть чем больше он узнаёт таким образом, тем меньше шансов, что он обнаружит собственную тревогу и этим знанием вообще кто-то сможет воспользоваться. Это позволяет удовлетворить критерию лакановского определения желания, как известно, «желания знать» не существует, но и желание анализировать к аналитической деятельности не приводит. Желание аналитика не совместимо с желанием анализировать, хотя и может иметь общее, описываемое Деррида, сопротивление.
Когда обсессик ориентируется Я-идеалом признанного другого, он не руководствуется им напрямую, а идентифицируется с образом в том виде, в котором этот образ считывается сообществом. Это приводит к столкновению с тем, что место, где на чаемое признание можно было бы рассчитывать, уже занято, так как идентификация носит вторичный характер и основывается на уже имеющемся образчике. Невротик навязчивости способен зафиксировать то, что у кого-то нечто уже есть и это известно всем, тогда как у него самого этого все еще нету, что также, на его взгляд, всем очевидно. С одной стороны, субъект всегда уже опаздывает по отношению к тому, кто уже прославлен. С другой стороны, имеющийся в распоряжении пример прославленного лица выступает в виде живого доказательства того, что на признание всё-таки можно рассчитывать.

Таким образом, обсессик пользуется той же меркой, что и прочие члены сообщества, образованного вокруг признанной фигуры, то есть способен также руководствоваться неспецифической, общей шкалой для подсчета славы и собственного бесславия, например, считая количество подписчиков в социальных сетях, если он ориентирован признанной медийной фигурой, или тираж опубликованных книг, если речь идет о писателе. Даже когда субъект настаивает, что на кого-то свалилась слава благодаря удачному стечению обстоятельств или кулуарным уловкам, это обнаруживает только то, что сам он не оказался на нужном месте, словно именно место или видимые признаки прославленности сделали признанного другого тем, кто он есть.

Но, несмотря на общераспространенный и ничем не выделяющий его персонально подход к подсчету славы, такой субъект противопоставляет себя собственному ближайшему окружению в сообществе, занимая место охранителя публичного образа другого. Обсессик настаивает на том, что он, по крайней мере, обладает хорошим, не общеупотребимым вкусом, и это может его роднить с прославленным другим. Возникает ситуация, в которой окружающая публика недостаточно избирательна или адекватна относительно уже признанного продукта. Она пользуется им нелепо и ценит его только громкий статус, а не за то потаенное, что могут будто бы оценить только разбирающиеся.

С этих позиций можно было бы коснуться того, как невротик накапливает тревогу. Дело не только в том, что он беспокоится о продукте за признанного другого, трясется там, где тот спокойно работает. И не только в том, что он сам не выдерживает высокого уровня, требуемого им от остальных. Куда более пугающим для обсессика может стать открытие, согласно которому непонятно, на основании чего признанная фигура действует. А его собственные побуждения основываются исключительно на том, что он вносит со своей стороны. То есть жалобы на свою ничтожность и одержимость хорошим вкусом, который с признанной фигурой его должна была бы роднить, никак не соотносятся с происходящим не по причине его безызвестности или отсутствия удачной позиции. Он отвечает этими рассуждениями лишь на тот вопрос, который сам себе задает, в рамках связи, которую сам же и организовал.

Нередко такие открытия субъекта посещают, и оборачиваются они самосаботажем на уровне собственной деятельности, возвращением на полпути к вопросу о наилучших стратегиях действия в его положении, к вопросу о том, есть ли у него право или стоит ли дело того, чтобы за него браться. Обсессик нередко заявляет в течение анализа, что он «неадекватен ситуации» или «ждет столкновения с реальностью», но всегда эта «реальность» и «адекватность» выступает в виде знания о своей никчемности. С этими заявлениями на устах субъект опять возвращается к ситуации, в которой ему предстоит решить: либо он ничтожен по сравнению с прославленной фигурой, и это должно стать суровой правдой его положения, либо даже его избирательный подход к великому произведению недостаточно избирательный. Но никогда само внесение подобной диспозиции не становится неадекватным. Невротик продолжает решать вопрос о том, кем он мог бы быть для Другого, как будто он еще не занимает никакого положения и только призван его занять.
Вот тут-то и оказывается, что желание другого отбрасывает на субъекта тень требования, на которое субъект отвечает тревогой со своей стороны. То, что некто, кого невротик считает результативным, смог минуть запирательство и представить продукт, имеет такое большое значение лишь для того, кто уже оказался образом этого другого захвачен. Невротик навязчивости накапливает тревогу постольку, поскольку готов хранить верность образу другого. Вместо планомерной работы по улучшению собственного положения он скорее прибегнет к самосаботажу, лишь бы сохранить ситуацию, в которой для Другого он мог бы быть кем-то, вне зависимости от того, добивается ли субъект внимания от признанного малого другого или уклоняется от слишком тесной связи, как это чаще всего и бывает. По этой причине само величие прославленного лица — это одна из форм, в которой невротик навязчивости обнаруживает собственную тревогу не собственным образом, сам прославленный субъект не ощущает особенности собственного положения, а лишь фиксирует его бытовые аспекты.