Если я не уеду и не начну новый этап, забыв этот склеп со всеми его обитателями навеки, то я навсегда обречён.
...мысль, что зрит вещи в их корне – в Двоице самих вещей, в их грубом антагонизме. И придерживается этого, отрекаясь как от возврата, так и от преодоления, от заботы как об истоке, так и о прогрессе, как от Одного (слияния), так и от Трех (транзакции). Комплексность, которая пускается здесь в дело, – это согласованность Двух, что противостоит ложной простоте (иллюзорной рас-согласованности) Единого и сложностям (несогласностям) Многого.
В конце концов, вы всегда пишете для одного или нескольких; всякое письмо адресовано.
[0.1] В море идут либо чтобы покинуть мир, очиститься от него, либо чтобы присоединить море к миру, довести мирозатворение моря до возможного предела.
Таково радикальное разграничение – отделение [départ][15] – моряков на два типа: согласно описанию человека моря, инспектора по рыболовству, и описанию его начальника, который прежде всего является человеком военным.
Разрывая понятие моряка надвое, разграничение высвобождает точку, исходя из которой оказывается возможным порывать с миром, раздирая саму его ткань, «от начала до конца, – пишет Лардро, – на всём протяжении, где глаз святого различит пунктир»[16]; оно учреждает одиночного мореплавателя как гностика, нулевую точку антифилософии.
Таково радикальное разграничение – отделение [départ][15] – моряков на два типа: согласно описанию человека моря, инспектора по рыболовству, и описанию его начальника, который прежде всего является человеком военным.
Разрывая понятие моряка надвое, разграничение высвобождает точку, исходя из которой оказывается возможным порывать с миром, раздирая саму его ткань, «от начала до конца, – пишет Лардро, – на всём протяжении, где глаз святого различит пунктир»[16]; оно учреждает одиночного мореплавателя как гностика, нулевую точку антифилософии.
Вопрос требует ответа, который, не кладя ему конец, не заставляя его исчезнуть, как это бывает с решением проблемы, является его смещением и перезапуском. Он переваривает ответ, делая пищей своей вечности, причем перезапуск происходит без конца: без какого бы то ни было назначенного срока или телеологии – кроме той, что позволяет вопросу длиться вечно. Обращение к вопросу здесь, следовательно, не столько дает наглядную метафору для с(п)екулярности, сколько задает центральный оператор режима мышления, которое творит мир под властью принципа достаточной с(п)екулярности, а именно философии или того, что занимает ее место.
[1.2] Люди держатся за реальное, которое они выпускают из рук, приходя в мир; мир держится за реальность, выброшенную из реального и лишенную на него прав.
Реальное есть не столько человек, сколько меланхолия, обрекающая людей на радикальность; реальность же есть не столько мир, сколько спекулярная самодостаточность, чьи махинации обеспечивают его секулярность.
Меланхолия для людей и самодостаточная с(п)екулярность для мира суть то же, что божественность для Бога.
Реальное есть не столько человек, сколько меланхолия, обрекающая людей на радикальность; реальность же есть не столько мир, сколько спекулярная самодостаточность, чьи махинации обеспечивают его секулярность.
Меланхолия для людей и самодостаточная с(п)екулярность для мира суть то же, что божественность для Бога.
Прием людей миром – важнейший вопрос. Это не роскошь и не добродетель. Действительно, что же такое есть мир, если не общий поток мирозатворения людей? Будучи не чем иным, как превращением людей в агентов увековечивания собственного мирозатворничества через с(п)екулярный дублет творения и размножения, самое меньшее, что может сделать мир для себя, в своих интересах, – это оказать людям прием, подготовить для них местечко. Прием миром людей – не «милость», оказанная им в порядке исключения из общего правила, правила исключений; скорее, таково необходимое следствие его грандиозного принципа, без которого он бы сам на себя обрушился подобно суфле. Мир не «способен» на гостеприимный прием, он гостеприимен насквозь.
Так что же означает для мира оказывать людям теплый прием? Позволить человеку развиваться на полную катушку, процветать настолько всесторонне, насколько возможно, во всех измерениях. Религии, философии и учения о правах человека создали для этого все условия. И именно так живет мир. Развитие людей – а именно приспособление, накопление, реализация – и есть само мирозатворение. А «ничто человеческое» ему чуждо: это мир, не что иное, как мир, живет – переживает сам себя – за счет того, что человек живет как можно более полноценной жизнью («счастье» – вот главная светская категория). Когда мир замедляет теплый прием людей, то тормозит свое развитие вплоть до самоутопления. И всё же именно этот путь почти всегда избирается миром, который столь часто работает на свое собственное потопление.
Как правило, эти локальные пробоины, затапливающие мир, далее компенсируются в других местах. Стратегическая победа есть подспудное принятие ряда тактических поражений. Необходимо удерживать стратегическую перспективу, в чем, очевидно, состояла роль Церкви на Западе на протяжении последнего тысячелетия. После промышленной революции с ее неконтролируемыми последствиями, несмотря на успешное создание в течение нескольких десятилетий неограниченного среднего класса, сомнительно, что мир глобализации не находится на пути к глобальному самоуничтожению. Люди существуют радикально лишь для того, чтобы защищать себя от мира. Это уже довольно сложно. Нам нужны (и здесь я забегаю вперед) институции, которые всегда хрупки, устройства независимости – таков, к примеру, корабль, – с тем, чтобы сделать невыносимое для жизни выносимым. Но что может означать отрекаться от мира, когда мир, в свою очередь и своим особым способом, сам от себя отрекается? Быть может, слова из Дневника Кафки – «В борьбе между тобой и миром встань на сторону мира»[156], – находят здесь свое самое полное применение.
Так что же означает для мира оказывать людям теплый прием? Позволить человеку развиваться на полную катушку, процветать настолько всесторонне, насколько возможно, во всех измерениях. Религии, философии и учения о правах человека создали для этого все условия. И именно так живет мир. Развитие людей – а именно приспособление, накопление, реализация – и есть само мирозатворение. А «ничто человеческое» ему чуждо: это мир, не что иное, как мир, живет – переживает сам себя – за счет того, что человек живет как можно более полноценной жизнью («счастье» – вот главная светская категория). Когда мир замедляет теплый прием людей, то тормозит свое развитие вплоть до самоутопления. И всё же именно этот путь почти всегда избирается миром, который столь часто работает на свое собственное потопление.
Как правило, эти локальные пробоины, затапливающие мир, далее компенсируются в других местах. Стратегическая победа есть подспудное принятие ряда тактических поражений. Необходимо удерживать стратегическую перспективу, в чем, очевидно, состояла роль Церкви на Западе на протяжении последнего тысячелетия. После промышленной революции с ее неконтролируемыми последствиями, несмотря на успешное создание в течение нескольких десятилетий неограниченного среднего класса, сомнительно, что мир глобализации не находится на пути к глобальному самоуничтожению. Люди существуют радикально лишь для того, чтобы защищать себя от мира. Это уже довольно сложно. Нам нужны (и здесь я забегаю вперед) институции, которые всегда хрупки, устройства независимости – таков, к примеру, корабль, – с тем, чтобы сделать невыносимое для жизни выносимым. Но что может означать отрекаться от мира, когда мир, в свою очередь и своим особым способом, сам от себя отрекается? Быть может, слова из Дневника Кафки – «В борьбе между тобой и миром встань на сторону мира»[156], – находят здесь свое самое полное применение.
Я превратился в моряка, который, будучи наедине с морем, делает из мира вакуум. Очищает от мира атмосферу вокруг себя и внутри себя.
[2.10] Знакомы ли нам те незамутненные дни, когда ничто не чрезмерно, когда мы столь точно возвращены к собственной конечности, что возникает ощущение, будто бы мы пересекаемы самой бесконечностью? Те дни, когда маневр, прекрасный лишь потому, что настолько сливается с пейзажем, что никто его не замечает, наполняет собой душу, ничем ее не отягощая? Когда рисунок сверкающего кильватера в тепловатый бриз может заставить взвыть в ночном одиночестве?
[2.11] Эти дни длились недолго. Два года в режиме едва удерживаемого мутизма (рутинные обязательства и покупки, редкие контакты с довольно понимающими ближними) – и благословенное одиночество превратилось в банальное проклятие, пучину фантазмов и фантомов, вновь разжигающую злобу и вожделение. Чем глубже я погружался в вакуум одиночества, тем более отвратительно-аквамариновый цвет приобретало окружение меня; на пике напряженности безмолвие растеряло блеск и живость: тишина не очищалась, а плесневела, крошилась, распадалась в клочья.
[2.12] В крохотной светлой клетке, которую я сделал своим жилищем вдали от пестрой стереоскопии мира, всё резонировало глухо и пусто, а рыхлое резонерство стабильно подменяло собой мысль.
Свидание с морем наедине обернулось мозговой водянкой, душу вымыли, выжали, проглотили.
«Сам того не осознавая, – говорит молодой смотритель маяка Жан-Пьер Абраам, – я вошел в отупение тех старых моряков. Не так давно, когда я спустился вниз, когда вернулся на остров спустя двадцать дней, я любовался ими, выстроившимися в цепь на северном причале, где они, не двигаясь, стояли, уставившись в одну точку. Мне думалось, будто они исполнены мудрости и воспоминаний. Теперь я знаю, что из них вычерпали всякую мысль. Море вливалось им в глаза, медленно опустошая внутренности их голов»[30].
«Лодка делает идиотом, – однажды резко заявил Жак Брель. – В голове сплошь ветер, ведь все мысли в ней лишь о направлении ветра»[31]. Я не уверен, что одержимость тем, куда дует ветер, играет тут большую роль, но что внутренняя атрофия, апатия души, субъективное высыхание моряка имеют место – за это поручиться я могу.
[2.13] Питаемый собой и своей собственной пустотой гораздо больше, чем отказом занять свое место в кругах болтунов, населяющих мир, мутизм живущих на море – прямиком на всепожирающем море, – оказывается неотделимым от отупения, озверения, от круговорота дряблых мыслей, заурядных в своем безумии, не доходящих до формулирования из-за неконсистентности; и, в конце концов, этот приглушенный гул не менее губителен, чем болтовня, делающая мирским всё, к чему прикасается.
[2.14] Что ж, восстановите речь. Но не говорите что угодно. Нужна речь от молчания: исходящая из него и ведущая к нему же. Не складывайте оружия, не возвращайтесь в мир, но и не считайте, будто бы очень легко от него избавились, заставив его умолкнуть. Ведь это всё еще и всегда именно мир, который, неявно, скорее через лазы и выемки, чем через напыщенность, упорствует в той голой тишине, которую море одновременно приносит с собой и уносит прочь.
[2.15] Известное замечание мэтра Фоле (Франсис Бланш), нотариуса из Дядюшек-гангстеров Жоржа Лотнера: «Странно, что морякам вообще нужно произносить слова»[32]. В глазах мира уж точно; это будет куда менее странным, если мы будем воспринимать их слова как речь от молчания.
[2.11] Эти дни длились недолго. Два года в режиме едва удерживаемого мутизма (рутинные обязательства и покупки, редкие контакты с довольно понимающими ближними) – и благословенное одиночество превратилось в банальное проклятие, пучину фантазмов и фантомов, вновь разжигающую злобу и вожделение. Чем глубже я погружался в вакуум одиночества, тем более отвратительно-аквамариновый цвет приобретало окружение меня; на пике напряженности безмолвие растеряло блеск и живость: тишина не очищалась, а плесневела, крошилась, распадалась в клочья.
[2.12] В крохотной светлой клетке, которую я сделал своим жилищем вдали от пестрой стереоскопии мира, всё резонировало глухо и пусто, а рыхлое резонерство стабильно подменяло собой мысль.
Свидание с морем наедине обернулось мозговой водянкой, душу вымыли, выжали, проглотили.
«Сам того не осознавая, – говорит молодой смотритель маяка Жан-Пьер Абраам, – я вошел в отупение тех старых моряков. Не так давно, когда я спустился вниз, когда вернулся на остров спустя двадцать дней, я любовался ими, выстроившимися в цепь на северном причале, где они, не двигаясь, стояли, уставившись в одну точку. Мне думалось, будто они исполнены мудрости и воспоминаний. Теперь я знаю, что из них вычерпали всякую мысль. Море вливалось им в глаза, медленно опустошая внутренности их голов»[30].
«Лодка делает идиотом, – однажды резко заявил Жак Брель. – В голове сплошь ветер, ведь все мысли в ней лишь о направлении ветра»[31]. Я не уверен, что одержимость тем, куда дует ветер, играет тут большую роль, но что внутренняя атрофия, апатия души, субъективное высыхание моряка имеют место – за это поручиться я могу.
[2.13] Питаемый собой и своей собственной пустотой гораздо больше, чем отказом занять свое место в кругах болтунов, населяющих мир, мутизм живущих на море – прямиком на всепожирающем море, – оказывается неотделимым от отупения, озверения, от круговорота дряблых мыслей, заурядных в своем безумии, не доходящих до формулирования из-за неконсистентности; и, в конце концов, этот приглушенный гул не менее губителен, чем болтовня, делающая мирским всё, к чему прикасается.
[2.14] Что ж, восстановите речь. Но не говорите что угодно. Нужна речь от молчания: исходящая из него и ведущая к нему же. Не складывайте оружия, не возвращайтесь в мир, но и не считайте, будто бы очень легко от него избавились, заставив его умолкнуть. Ведь это всё еще и всегда именно мир, который, неявно, скорее через лазы и выемки, чем через напыщенность, упорствует в той голой тишине, которую море одновременно приносит с собой и уносит прочь.
[2.15] Известное замечание мэтра Фоле (Франсис Бланш), нотариуса из Дядюшек-гангстеров Жоржа Лотнера: «Странно, что морякам вообще нужно произносить слова»[32]. В глазах мира уж точно; это будет куда менее странным, если мы будем воспринимать их слова как речь от молчания.
