В энтузиазме:
— Если бросить бомбу в русский климат, то конечно, он станет как на Южном берегу Крыма!
Городовой:
— Полноте, барышня, климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция)
— Если бросить бомбу в русский климат, то конечно, он станет как на Южном берегу Крыма!
Городовой:
— Полноте, барышня, климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция)
Литературу я чувствую, как штаны. Так же близко и вообще «как своё». Их бережёшь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!
Все мои «выходки» и все подробности: что я не могу представить литературу «вне себя», напр. вне «своей комнаты».
(рано утром, встав)
(рано утром, встав)
«Знаю» моё о ней — только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего «не знаю». И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает — и происходит всё.
Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как всё устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» — мне всё равно.
Дорогое (в литературе) — именно штаны. Вечное, тёплое. Бесцеремонное.
Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как всё устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» — мне всё равно.
Дорогое (в литературе) — именно штаны. Вечное, тёплое. Бесцеремонное.
Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого «вся литература моя» как-то некрасива.
Я боюсь, среди сражений
Ты утратишь навсегда
Нежность ласковых движений,
Краску неги и стыда.
Мой идеал — Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.
(на клочке бумаги, где это было
записано, Верунька — VII кл.
Стоюниной, вся в пафосе и романтизме,
приписала: «Неверно, неправда, ибо ты
был первый, что смог так ярко и полно
выразить то, что хотел. Твоя литература,
есть ты, весь ты, с твоей душой
мятежной, страстной и усталой. Никто
этого не смог сделать в такой яркой
(форме?) и так полно отразить каждое
своё движение»)
Я боюсь, среди сражений
Ты утратишь навсегда
Нежность ласковых движений,
Краску неги и стыда.
Мой идеал — Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.
(на клочке бумаги, где это было
записано, Верунька — VII кл.
Стоюниной, вся в пафосе и романтизме,
приписала: «Неверно, неправда, ибо ты
был первый, что смог так ярко и полно
выразить то, что хотел. Твоя литература,
есть ты, весь ты, с твоей душой
мятежной, страстной и усталой. Никто
этого не смог сделать в такой яркой
(форме?) и так полно отразить каждое
своё движение»)
Интересно, чтó думают ребятишки о своём «папе». Первое «Уедин.», когда лежала пачка корректур (уже «прошли»), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками — и часто возражениями. Я не знал кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился): и был поражён, узнав, что это — она. Написано было с большой любовью. Вообще она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и «отступились» (с 14-ти лет). Но она славная, и дай Бог ей «пути»!
Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора в кончике его языка.
Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих ум играет очень мало роли; это — справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно телесен.
(21 ноября, в праздник Введения.
Любимый мой праздник — по памяти
милой Введенской церкви в Ельце)
(21 ноября, в праздник Введения.
Любимый мой праздник — по памяти
милой Введенской церкви в Ельце)
Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником.
Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. «Собирай книги и уходи». И рад был бы, чтобы кто-нибудь «наказал», «оставил без обеда». Но никто не накажет. Ты — вообще никому не нужен. Завтра будет «урок». Но для другого. И другие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся.
...А всё-таки «мелочной лавочки» из души не вытрешь: всё какие-то досады, гневы, самолюбие; и грош им цена, и минута времени; а есть, сидят, и не умеешь не допустить в душу.
(на уединённой прогулке)
(на уединённой прогулке)
Протоиерей Ш. хоронил мать. И он был старый, а она совсем древняя. Столетняя.
Провожал и староста соборный, он же городской голова.
Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.
Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.
Опустили в землю и поехали домой.
(воспоминание)
Провожал и староста соборный, он же городской голова.
Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.
Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.
Опустили в землю и поехали домой.
(воспоминание)
Мамаша томилась.
—Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедаться хочу.
Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома).
Прихожу. Говорю. С неудовольствием:
— Да ведь я ж её две недели тому исповедовал и причащал.
Стою. Перебираю ноги в дверях:
— Очень просит. Сказала, что скоро умрёт.
— Так ведь две недели! — повторил он громче и с неудовольствием. — Чего ей ещё?
Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.
(в 1869 или 1870 году)
—Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедаться хочу.
Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома).
Прихожу. Говорю. С неудовольствием:
— Да ведь я ж её две недели тому исповедовал и причащал.
Стою. Перебираю ноги в дверях:
— Очень просит. Сказала, что скоро умрёт.
— Так ведь две недели! — повторил он громче и с неудовольствием. — Чего ей ещё?
Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.
(в 1869 или 1870 году)
«Буду в гробу лежать и всё-таки буду работать».
Как отчеканено.
И, едва стоя на ногах, налила верно, — ни жидко, ни крепко, — мне чаю.
(за завтраком)
Как отчеканено.
И, едва стоя на ногах, налила верно, — ни жидко, ни крепко, — мне чаю.
(за завтраком)
— «Душа ещё жива. Тело умерло».
(через 2 часа, когда брела к Тане в комнату,
на слова мои: «Куда ты, легла бы». 8
ноября)
(через 2 часа, когда брела к Тане в комнату,
на слова мои: «Куда ты, легла бы». 8
ноября)
В один день консилиум из 4-х докторов: Карпинский, Куковенов, Шернваль, Гринберг. И — суд над «Уединённым». Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя — чтобы отбросить всю эту чепуху. «У нас есть своё Habeas corpus — право всякого русского просить защиты лично у Государя» (замечательные слова Рцы).
(10 ноября, суббота)
(10 ноября, суббота)
Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное — моя задумчивость. Тогда в круг её очерченности ничто не входит.
Я каменный.
А камень — чудовище.
Ибо нужно любить и пламенеть.
От неё мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только «выходя из себя» внимателен к «другу» и её болям) и «грехи».
В задумчивости я ничего не мог делать.
И с другой стороны, всё мог делать («грех»).
Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.
(7 декабря 1912 г.)
Я каменный.
А камень — чудовище.
Ибо нужно любить и пламенеть.
От неё мои несчастия в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только «выходя из себя» внимателен к «другу» и её болям) и «грехи».
В задумчивости я ничего не мог делать.
И с другой стороны, всё мог делать («грех»).
Потом грустил: но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.
(7 декабря 1912 г.)
Грубость и насилие приносит 2% «успеха», а ласковость и услуга — 20% «успеха».
Евреи раньше всех других, ещё до Р. Х., поняли это. И с тех пор всегда «в успехе», а противники их всегда «в неуспехе».
Вот и вся история, простая и сложная.
Евреи раньше всех других, ещё до Р. Х., поняли это. И с тех пор всегда «в успехе», а противники их всегда «в неуспехе».
Вот и вся история, простая и сложная.
Еврея ругающегося, еврея, который бы колотил другого, даже еврея грубящего — я никогда не видал. Но их иголки глубоко колются. В торговле, в богатстве, в чести — вот когда они начинают всё это отнимать у других.