Василий Розанов
537 subscribers
4 photos
Василий Васильевич Розанов
Download Telegram
Ошибочный диагноз Бехтерева в 1898 году всё погубил (или невнимательный? или «успокоительный»?). Но как можно предположить невнимательность после моего длинного письма, на которое последовало разрешение «аудиенции у знаменитости».
Как мог я и мама не поверить и не успокоиться? Академик. 1-й авторитет в России по нервным и мозговым болезням.
Он сказал (о диагнозе Анфимова — профессора в Харькове, который я ему изложил в письме): «Уверяю вас, что у неё этого нет!» (твёрдо! твёрдо! и — радостно). «Проф. Анфимов не применил к ней этого новейшего приёма исследования коленных рефлексов, состоящего в том, чтобы далеко назад отвести локти и связать их, и уже тогда стукать молоточком по колену» (сухожильные рефлексы, определяющие целость или идущий процесс разрушения в нервной ткани).
Ничего не понимая в этом, мы из чрезмерного, смертельного испуга, при котором у обоих «ноги подкосились» (t., сег. sp., по Анфимову), перешли к неудержимой радости.
«Из смерти выскочишь», конечно, как безумный. Именно Анфимовой болезни и не было у неё, как разъяснил Карпинский, и Анфимов ошибся в диагнозе; болезнь была совершенно лечимая и относительно излечимая (но, конечно, без запаздывания).
Восторг, что Бехтерев, 1-й авторитет, отверг, был неописуем. (Анфимов и сказал, в 1898 году, что, «вернувшись в Петербург» — с Кавказа, — «покажите светилам тамошним, прежде всего Бехтереву, и проверьте мой диагноз».)
И потом мы уже предупреждали других врачей: «Бехтерев сказал, что — ничего», что «это врождённая аномалия, что зрачки в глазах неравномерны».
И Наук 5 лет пичкал бромом и камфарой, всё «успокаивал нервы» человеку, у которого шёл разрушительный медленный процесс в ткани нервной системы. «Обратите внимание на головные боли, — говорил я. — Всегда ночью, всегда боль (давление) в темени». Он пропускал молчанием, выслушав. И то, что он слышал, и то, что молчал и не расспрашивал (не вцепливался в явление), успокоило меня, заставив всё отнести (к «постоянной причине») к малокровию (всего тела и, след., головы), о коем у неё давно сказали все врачи (с 1 ребёнка, когда не могла кормить, — не было молока).
Но теперь и «не было молока» разъяснилось.
И всё повернул Карпинский: «Да позвольте! Бехтерев или не Бехтерев сказал, но если исчезли эти и те рефлексы (зрачка и сухожилий), то, значит, разрушены мозговые центры, откуда выходят эти движущие (заведующие сокращением) нервы. Значит, их — нет! и болезнь — есть; и значит, надо только искать: отчего это произошло?»
Как по железной линейке провёл пером. И диагноз Бехтерева пал, и всё открылось.
«Не было бы ни раннего склероза артерий, если бы своевременно лечить, ни перерождения сердечных клапанов, ни — в зависимости от этого — удара» (Карпинский).
Всё было бы спасено. Теперь всё поздно.
«Проверим лечением», — сказал Карпинский. И едва было начато специфическое лечение, как по всем частям началось улучшение: давление в груди (аорта) исчезло, головные боли пропали, выделения кр. стали в норму, чего не могли добиться все гинекологи (тоже мастера — не посмотрели в зрачки).
Но это уж «кое-что», что мы стали поспешно хватать. Испорчено сердце, испорчены жилы.
Зрачки же, по ясности и неколеблемости как симптома, есть то же самое в медицине, что в науке географии есть «Лондон в Англии»: и этого «Лондона в Англии» не знали Мержеевский (в Аренсбурге), Наук, Розенблюм (в Луге) и ещё другие.
Когда я говорил о болезни А. А. Столыпину, он спросил:
— Кто у вас доктор (постоянный)?
— Наук.
— И держитесь его.
Действительно, он имел массу практики в Петербурге. Эти твёрдые слова Столыпина так на меня повлияли.
Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они «не знают часто Лондона». Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева, и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей и «столп дома» — у дома.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ну, что же, придёт и [к] вам старость, и также будете одиноки.
Неинтересны и одиноки.
И издадите стон, и никто не услышит.
И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.
(колесо судеб; поколения)
Да, они славные. Но все лежат.
(вообще русские)
Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха.
Государство есть сила. Это — его главное.
Поэтому единственная порочность государства — это его слабость. «Слабое государство» — contradictio in adjecto*. Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто — нет.
(прислонясь к стене дома на Надеждинской)

___________
* Внутреннее противоречие (лат.).
До 17-ти лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе «Чайльд Гарольда» Байрона.
С 17-ти лет она поступила в II почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладёт печати и выдаёт квитанции.
(к истории русской революции)
В энтузиазме:
— Если бросить бомбу в русский климат, то конечно, он станет как на Южном берегу Крыма!
Городовой:
— Полноте, барышня, климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция)
Человек живёт, как сор, и умрёт, как сор.
Литературу я чувствую, как штаны. Так же близко и вообще «как своё». Их бережёшь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!
Все мои «выходки» и все подробности: что я не могу представить литературу «вне себя», напр. вне «своей комнаты».
(рано утром, встав)
«Знаю» моё о ней — только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего «не знаю». И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает — и происходит всё.
Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как всё устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» — мне всё равно.
Дорогое (в литературе) — именно штаны. Вечное, тёплое. Бесцеремонное.
Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого «вся литература моя» как-то некрасива.

Я боюсь, среди сражений
Ты утратишь навсегда
Нежность ласковых движений,
Краску неги и стыда.

Мой идеал — Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.
(на клочке бумаги, где это было
записано, Верунька — VII кл.
Стоюниной, вся в пафосе и романтизме,
приписала:
«Неверно, неправда, ибо ты
был первый, что смог так ярко и полно
выразить то, что хотел. Твоя литература,
есть ты, весь ты, с твоей душой
мятежной, страстной и усталой. Никто
этого не смог сделать в такой яркой
(форме?) и так полно отразить каждое
своё движение»)
Интересно, чтó думают ребятишки о своём «папе». Первое «Уедин.», когда лежала пачка корректур (уже «прошли»), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками — и часто возражениями. Я не знал кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился): и был поражён, узнав, что это — она. Написано было с большой любовью. Вообще она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и «отступились» (с 14-ти лет). Но она славная, и дай Бог ей «пути»!
Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора в кончике его языка.
Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих ум играет очень мало роли; это — справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно телесен.
(21 ноября, в праздник Введения.
Любимый мой праздник — по памяти
милой Введенской церкви в Ельце
)
Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником.
Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. «Собирай книги и уходи». И рад был бы, чтобы кто-нибудь «наказал», «оставил без обеда». Но никто не накажет. Ты — вообще никому не нужен. Завтра будет «урок». Но для другого. И другие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся.
...А всё-таки «мелочной лавочки» из души не вытрешь: всё какие-то досады, гневы, самолюбие; и грош им цена, и минута времени; а есть, сидят, и не умеешь не допустить в душу.
(на уединённой прогулке)
Протоиерей Ш. хоронил мать. И он был старый, а она совсем древняя. Столетняя.
Провожал и староста соборный, он же городской голова.
Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.
Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.
Опустили в землю и поехали домой.
(воспоминание)
Мамаша томилась.
—Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедаться хочу.
Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома).
Прихожу. Говорю. С неудовольствием:
— Да ведь я ж её две недели тому исповедовал и причащал.
Стою. Перебираю ноги в дверях:
— Очень просит. Сказала, что скоро умрёт.
— Так ведь две недели! — повторил он громче и с неудовольствием. — Чего ей ещё?
Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.
(в 1869 или 1870 году)
«Буду в гробу лежать и всё-таки буду работать».
Как отчеканено.
И, едва стоя на ногах, налила верно, — ни жидко, ни крепко, — мне чаю.
(за завтраком)
Но это — «и в гробу работаю» — вся её личность.
(8 ноября)