Издали:
— Мама! Мама!
— Дура: да ты подойди к больной матери, чем её к себе звать.
— Мама! Мама!
— Дура: да ты подойди к больной матери, чем её к себе звать.
30 ящиков мужики выносят на лошадей.
— Ну, хорошо... Мама, зачем ты уложила мой пенал?
Он мне нужен.
15 лет. Рост — с мать. Гимназистка «новой школы с лучшими методами».
— Ну, хорошо... Мама, зачем ты уложила мой пенал?
Он мне нужен.
15 лет. Рост — с мать. Гимназистка «новой школы с лучшими методами».
Приехала с экскурсии. Видела Киев, т. е. вагон поезда, который шёл в Киев. Все платки потеряла, и новая кофточка — никуда.
(переезд на новую квартиру)
(переезд на новую квартиру)
Глубокое недоумение, как же «меня» издавать? Если «все сочинения», то выйдет «Россиада» Хераскова, и кто же будет читать? — (эти чуть не 30 томов?) Автор «в 30 томах» всегда = 0. А если избранное и лучшее, тома на 3: то неудобное в том, что некоторые острые стрелы (завершения, пики) всего моего миросозерцания выразились просто в примечании к чужой статье, к Дернову, к Фози, Сикорскому...
Как же издавать? Полное недоумение.
Вот странный писатель non ad typ., non at edit.
Во всяком случае, тот будет враг мне, кто будет «в 30 т.»: это значит всё похоронить.
(за ужином на даче)
Как же издавать? Полное недоумение.
Вот странный писатель non ad typ., non at edit.
Во всяком случае, тот будет враг мне, кто будет «в 30 т.»: это значит всё похоронить.
(за ужином на даче)
Толстой не был вовсе религиозным лицом, религиозною душою, — как и Гоголь. И [у] обоих страх перед религией — страх перед тёмным, неведомым, чужим.
(27 мая 1912 г.)
(27 мая 1912 г.)
Самый смысл мой осмыслился через «друга». Всё вочеловечилось. Я получил речь, полёт, силу. Всё наполнилось «земным» и вместе каким небесным.
Собственно, мы хорошо знаем — единственно себя. О всём прочем — догадываемся, спрашиваем. Но если единственная «открывшаяся действительность» есть «я», то, очевидно, и рассказывай об «я» (если умеешь и сможешь). Очень просто произошло «Уед.».
Самое существенное — просто действительность.
(за уборкой книг и в мысли, почему я издал «Уед.»)
(за уборкой книг и в мысли, почему я издал «Уед.»)
Несут газеты. Письма. Я, взглянув:
— От Вари (из Царского, школа) письмо. Пишет...
— Нет, дай очки... Надя! (горничной), дайте очки! Я сама...
А и пишет-то всего:
«Дорогая мамочка! Целую тебя крепко, крепко, как твоё здоровье. Поклон всем. Я здорова, приеду в эту субботу. Очень хочется домой, без Тани соскучилась. Прощай,
твоя Варя Розанова».
— От Вари (из Царского, школа) письмо. Пишет...
— Нет, дай очки... Надя! (горничной), дайте очки! Я сама...
А и пишет-то всего:
«Дорогая мамочка! Целую тебя крепко, крепко, как твоё здоровье. Поклон всем. Я здорова, приеду в эту субботу. Очень хочется домой, без Тани соскучилась. Прощай,
твоя Варя Розанова».
Совсем подбираюсь к могиле. Только одна мысль — о смерти.
Как мог я еще год назад писать о «литерат. значительности». Как противно это. Как тупо.
(после доктора; «процесс в корковом
веществе идёт»)
Как мог я еще год назад писать о «литерат. значительности». Как противно это. Как тупо.
(после доктора; «процесс в корковом
веществе идёт»)
Ошибочный диагноз Бехтерева в 1898 году всё погубил (или невнимательный? или «успокоительный»?). Но как можно предположить невнимательность после моего длинного письма, на которое последовало разрешение «аудиенции у знаменитости».
Как мог я и мама не поверить и не успокоиться? Академик. 1-й авторитет в России по нервным и мозговым болезням.
Он сказал (о диагнозе Анфимова — профессора в Харькове, который я ему изложил в письме): «Уверяю вас, что у неё этого нет!» (твёрдо! твёрдо! и — радостно). «Проф. Анфимов не применил к ней этого новейшего приёма исследования коленных рефлексов, состоящего в том, чтобы далеко назад отвести локти и связать их, и уже тогда стукать молоточком по колену» (сухожильные рефлексы, определяющие целость или идущий процесс разрушения в нервной ткани).
Ничего не понимая в этом, мы из чрезмерного, смертельного испуга, при котором у обоих «ноги подкосились» (t., сег. sp., по Анфимову), перешли к неудержимой радости.
«Из смерти выскочишь», конечно, как безумный. Именно Анфимовой болезни и не было у неё, как разъяснил Карпинский, и Анфимов ошибся в диагнозе; болезнь была совершенно лечимая и относительно излечимая (но, конечно, без запаздывания).
Восторг, что Бехтерев, 1-й авторитет, отверг, был неописуем. (Анфимов и сказал, в 1898 году, что, «вернувшись в Петербург» — с Кавказа, — «покажите светилам тамошним, прежде всего Бехтереву, и проверьте мой диагноз».)
И потом мы уже предупреждали других врачей: «Бехтерев сказал, что — ничего», что «это врождённая аномалия, что зрачки в глазах неравномерны».
И Наук 5 лет пичкал бромом и камфарой, всё «успокаивал нервы» человеку, у которого шёл разрушительный медленный процесс в ткани нервной системы. «Обратите внимание на головные боли, — говорил я. — Всегда ночью, всегда боль (давление) в темени». Он пропускал молчанием, выслушав. И то, что он слышал, и то, что молчал и не расспрашивал (не вцепливался в явление), успокоило меня, заставив всё отнести (к «постоянной причине») к малокровию (всего тела и, след., головы), о коем у неё давно сказали все врачи (с 1 ребёнка, когда не могла кормить, — не было молока).
Но теперь и «не было молока» разъяснилось.
И всё повернул Карпинский: «Да позвольте! Бехтерев или не Бехтерев сказал, но если исчезли эти и те рефлексы (зрачка и сухожилий), то, значит, разрушены мозговые центры, откуда выходят эти движущие (заведующие сокращением) нервы. Значит, их — нет! и болезнь — есть; и значит, надо только искать: отчего это произошло?»
Как по железной линейке провёл пером. И диагноз Бехтерева пал, и всё открылось.
«Не было бы ни раннего склероза артерий, если бы своевременно лечить, ни перерождения сердечных клапанов, ни — в зависимости от этого — удара» (Карпинский).
Всё было бы спасено. Теперь всё поздно.
«Проверим лечением», — сказал Карпинский. И едва было начато специфическое лечение, как по всем частям началось улучшение: давление в груди (аорта) исчезло, головные боли пропали, выделения кр. стали в норму, чего не могли добиться все гинекологи (тоже мастера — не посмотрели в зрачки).
Но это уж «кое-что», что мы стали поспешно хватать. Испорчено сердце, испорчены жилы.
Зрачки же, по ясности и неколеблемости как симптома, есть то же самое в медицине, что в науке географии есть «Лондон в Англии»: и этого «Лондона в Англии» не знали Мержеевский (в Аренсбурге), Наук, Розенблюм (в Луге) и ещё другие.
Когда я говорил о болезни А. А. Столыпину, он спросил:
— Кто у вас доктор (постоянный)?
— Наук.
— И держитесь его.
Действительно, он имел массу практики в Петербурге. Эти твёрдые слова Столыпина так на меня повлияли.
Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они «не знают часто Лондона». Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева, и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей и «столп дома» — у дома.
Как мог я и мама не поверить и не успокоиться? Академик. 1-й авторитет в России по нервным и мозговым болезням.
Он сказал (о диагнозе Анфимова — профессора в Харькове, который я ему изложил в письме): «Уверяю вас, что у неё этого нет!» (твёрдо! твёрдо! и — радостно). «Проф. Анфимов не применил к ней этого новейшего приёма исследования коленных рефлексов, состоящего в том, чтобы далеко назад отвести локти и связать их, и уже тогда стукать молоточком по колену» (сухожильные рефлексы, определяющие целость или идущий процесс разрушения в нервной ткани).
Ничего не понимая в этом, мы из чрезмерного, смертельного испуга, при котором у обоих «ноги подкосились» (t., сег. sp., по Анфимову), перешли к неудержимой радости.
«Из смерти выскочишь», конечно, как безумный. Именно Анфимовой болезни и не было у неё, как разъяснил Карпинский, и Анфимов ошибся в диагнозе; болезнь была совершенно лечимая и относительно излечимая (но, конечно, без запаздывания).
Восторг, что Бехтерев, 1-й авторитет, отверг, был неописуем. (Анфимов и сказал, в 1898 году, что, «вернувшись в Петербург» — с Кавказа, — «покажите светилам тамошним, прежде всего Бехтереву, и проверьте мой диагноз».)
И потом мы уже предупреждали других врачей: «Бехтерев сказал, что — ничего», что «это врождённая аномалия, что зрачки в глазах неравномерны».
И Наук 5 лет пичкал бромом и камфарой, всё «успокаивал нервы» человеку, у которого шёл разрушительный медленный процесс в ткани нервной системы. «Обратите внимание на головные боли, — говорил я. — Всегда ночью, всегда боль (давление) в темени». Он пропускал молчанием, выслушав. И то, что он слышал, и то, что молчал и не расспрашивал (не вцепливался в явление), успокоило меня, заставив всё отнести (к «постоянной причине») к малокровию (всего тела и, след., головы), о коем у неё давно сказали все врачи (с 1 ребёнка, когда не могла кормить, — не было молока).
Но теперь и «не было молока» разъяснилось.
И всё повернул Карпинский: «Да позвольте! Бехтерев или не Бехтерев сказал, но если исчезли эти и те рефлексы (зрачка и сухожилий), то, значит, разрушены мозговые центры, откуда выходят эти движущие (заведующие сокращением) нервы. Значит, их — нет! и болезнь — есть; и значит, надо только искать: отчего это произошло?»
Как по железной линейке провёл пером. И диагноз Бехтерева пал, и всё открылось.
«Не было бы ни раннего склероза артерий, если бы своевременно лечить, ни перерождения сердечных клапанов, ни — в зависимости от этого — удара» (Карпинский).
Всё было бы спасено. Теперь всё поздно.
«Проверим лечением», — сказал Карпинский. И едва было начато специфическое лечение, как по всем частям началось улучшение: давление в груди (аорта) исчезло, головные боли пропали, выделения кр. стали в норму, чего не могли добиться все гинекологи (тоже мастера — не посмотрели в зрачки).
Но это уж «кое-что», что мы стали поспешно хватать. Испорчено сердце, испорчены жилы.
Зрачки же, по ясности и неколеблемости как симптома, есть то же самое в медицине, что в науке географии есть «Лондон в Англии»: и этого «Лондона в Англии» не знали Мержеевский (в Аренсбурге), Наук, Розенблюм (в Луге) и ещё другие.
Когда я говорил о болезни А. А. Столыпину, он спросил:
— Кто у вас доктор (постоянный)?
— Наук.
— И держитесь его.
Действительно, он имел массу практики в Петербурге. Эти твёрдые слова Столыпина так на меня повлияли.
Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они «не знают часто Лондона». Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева, и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей и «столп дома» — у дома.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ну, что же, придёт и [к] вам старость, и также будете одиноки.
Неинтересны и одиноки.
И издадите стон, и никто не услышит.
И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.
(колесо судеб; поколения)
— Ну, что же, придёт и [к] вам старость, и также будете одиноки.
Неинтересны и одиноки.
И издадите стон, и никто не услышит.
И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.
(колесо судеб; поколения)
Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха.
Государство есть сила. Это — его главное.
Поэтому единственная порочность государства — это его слабость. «Слабое государство» — contradictio in adjecto*. Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто — нет.
(прислонясь к стене дома на Надеждинской)
___________
* Внутреннее противоречие (лат.).
Государство есть сила. Это — его главное.
Поэтому единственная порочность государства — это его слабость. «Слабое государство» — contradictio in adjecto*. Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто — нет.
(прислонясь к стене дома на Надеждинской)
___________
* Внутреннее противоречие (лат.).
До 17-ти лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе «Чайльд Гарольда» Байрона.
С 17-ти лет она поступила в II почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладёт печати и выдаёт квитанции.
(к истории русской революции)
С 17-ти лет она поступила в II почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладёт печати и выдаёт квитанции.
(к истории русской революции)
В энтузиазме:
— Если бросить бомбу в русский климат, то конечно, он станет как на Южном берегу Крыма!
Городовой:
— Полноте, барышня, климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция)
— Если бросить бомбу в русский климат, то конечно, он станет как на Южном берегу Крыма!
Городовой:
— Полноте, барышня, климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция)
Литературу я чувствую, как штаны. Так же близко и вообще «как своё». Их бережёшь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!
Все мои «выходки» и все подробности: что я не могу представить литературу «вне себя», напр. вне «своей комнаты».
(рано утром, встав)
(рано утром, встав)
«Знаю» моё о ней — только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего «не знаю». И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает — и происходит всё.
Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как всё устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» — мне всё равно.
Дорогое (в литературе) — именно штаны. Вечное, тёплое. Бесцеремонное.
Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и «как всё устроено». Подписка и почта. Но «как в сновидении» и почти «не верю». Сюда я не прошусь и «имени своего здесь не реку». Вообще «тут» — мне всё равно.
Дорогое (в литературе) — именно штаны. Вечное, тёплое. Бесцеремонное.